В Бельгию, в прелестнейшую Королевскую оперу – “Ла Монне” (
Работа шла тяжело, музыка оказалась для исполнительниц слишком сложна, приходилось работать под счет, который тоже всё время менялся, сбивался – мы приспосабливались, придумывая для себя возможности выполнения сложнейшего рисунка, который я нафантазировала. Сложность была еще в том, что этот витиеватый хореографический текст надо было выполнять абсолютно синхронно, малейшее неточное положение кисти или головы ломало весь рисунок, построенный на филигранном орнаменте. Танцовщицы мучились, я их выматывала… Но ровно в 16:00 репетиции заканчивались, и начиналась приятная, праздная часть моей бельгийской жизни.
Со мной рядом была Маша Зонина, одна из того “золотого фонда”, который мне достался в наследство от Ромы. Первая моя встреча с Машей была у нее дома, в квартире на улице Машкова, у Чистых прудов. Рома очень нежно, почти по-отечески нежно, хоть был не намного старше, любил этого маленького, умного, чуткого человека, знали они друг друга с молодости, их роднили одни воспоминания, один театр – МХАТ, любовь и преданность одним людям, общность взглядов и привязанностей. Квартира на улице Машкова мне показалась большой, темной, со специфическим запахом огромного количества книг, с непременным обилием нужных и ненужных вещей, со следами прожитых лет. Я люблю старые квартиры с долгой биографией, с энергетикой многих людей, оставивших незримый, но осязаемый след… такой и была эта истинно московская квартира истинно московской интеллигенции.
Маша в Брюсселе была моим переводчиком, и я этот факт воспринимаю как невероятный подарок – мы проводили большую часть суток вместе: работали, гуляли, говорили, молчали… Как-то почти сразу мы поняли, что совпадаем во многом и нам легко существовать рядом. Мы не спрашивали друг друга о том, что, казалось, не должно произноситься; мы молчали о том, что не должно формулироваться; мы слышали тот смысл, который каждый из нас вкладывал в свои слова; мы слушали и слышали друг друга.
Брюссель полон очарования и притягательных черт: здесь вкуснейшее пиво и вино, здесь милые кафе с джазовыми оркестриками, здесь изысканные вернисажи, здесь пышные музеи, здесь изобильные съестные ярмарки, здесь вьющиеся улочки, по которым можно ходить бесконечно, здесь неторопливость и размеренность. Вот так, в поглощении всех атрибутов предоставляемой Брюсселем жизни и работы, мы провели в этом городе два месяца. Через дорогу от театра, в узком четырехэтажном доме когда-то располагался театр Бежара “Балет XX века”, основанный им здесь, в Брюсселе. Каждый день я проходила мимо этого дома и посылала мысленные приветы и Бежару, и его танцовщикам, и, конечно, Хорхе Донну. Маша была свидетельницей и участницей многих событий и труппы, и двух легендарных личностей, Бежара и Донна. Я с жадностью слушала ее рассказы, проживала их эмоционально, старалась погрузить их в облако собственной памяти. У меня к этим двум мужчинам какая-то личная привязанность и волнующее чувство близости: так иногда случается, те же ощущения у меня существуют по отношению к мирискусникам и персонажам Серебряного века, кажется, что ты с ними прошла их путь, знаешь и понимаешь нюансы и переплетения их судеб, слышишь их голоса.
Премьера “Енуфы” была шумной и успешной. Пожалуй, это единственный наш с Алвисом спектакль, который был принят практически безусловно. “Енуфа” потом будет перенесена на сцену Болонской оперы, Оперного театра в Познани, должна была состояться премьера и в Большом театре, но этого не случилось… В связи с политическими событиями в России Алвис отказался приезжать в Москву работать над переносом оперы. Руководство Большого после нескольких безрезультатных попыток уговорить режиссера вынуждено было отказаться от нашей “Енуфы”. Надо сказать, отмену спектакля в Большом я восприняла совершенно спокойно: настолько была яркой работа в “Ла Монне”, что эмоционально было ощущение исчерпанности истории этого спектакля с его двумя последующими восстановлениями, потому снова погружаться в него не было азарта.
После “Енуфы” наша компания: Алвис Херманис, Глеб Фильштинский, Маша Зонина и я – встретилась в том же составе в Париже. Мы делали оперу Гектора Берлиоза “Осуждение Фауста”. В партитуре автор обозначил это произведение как драматическую легенду, где переплетались сцены вокальные с хореографическими. Работы у меня в этом спектакле было много, и потому было принято решение, что я начну репетиции за несколько месяцев до начала основных репетиций Алвиса. В общей сложности я прожила в Париже три рабочих месяца. Маша была рядом, и благодаря ей я не только знакомилась с Парижем, но и решала все рабочие, организационные и всяческие другие театральные вопросы.
В Париже я бывала до этого часто, но тепла и нежных чувств к этому городу не случалось, всегда у меня с ним была дистанция надменной величавости с его стороны и отчужденного поклонения – с моей. В эти три месяца именно Маше удалось изменить наши с городом отношения: он перестал на меня взирать со своей божественной высоты, а я перестала видеть в нем лишь литературные пейзажи, и он задышал, запульсировал: неровными улочками, утренней безлюдностью, запахами горячего хлеба, звуками каблуков по булыжной мостовой, гулкими внутренними дворами, детской многоголосицей в скверах, осенними красками Люксембургского сада…
Когда я первый раз, еще до начала репетиций, вышла на оголенную сцену
Мои репетиции шли результативно, мне достаточно быстро удалось наладить контакт с танцовщиками, и к приезду Алвиса у нас уже были полностью готовы три большие сцены. Но через неделю общих репетиций начались проблемы. Так как наши с Алвисом репетиции проходили в разных залах, разнесенных по дальним сторонам огромного театрального завода под названием
За две недели до премьеры я начала через Алвиса получать не пожелания, как это было бы в иной ситуации, а распоряжения от Лисснера убрать слишком откровенные позы и движения в некоторых сценах. Меня это, конечно же, возмутило, потому как трудно было предполагать, что цензура от г-на Лисснера в главном театре Франции будет столь обескураживающей и просачивающейся во многие фрагменты нашей постановки, вовсе не являющиеся вызывающе смелыми с точки зрения современного театра. Но отношения с Алвисом у Лисснера зашли в такое острое неприятие позиций друг друга, такую невозможность договориться и услышать друг друга, что было ясно – надо идти на компромиссы, найти силы и умение быть гибкими, может быть, даже излишне гибкими.
Для меня этот спектакль является одним из любимых – по замыслу, по высказыванию, заложенному в нем, по смыслу. Да, результат был неоднозначный, но в этом спектакле были сцены, выдающиеся по идее, по мысли!
Алвис прилетел обратно в Париж в день спектакля. Премьерная публика
На поклоны вышли, крепко держась за руки. Потом я выходила на отдельные поклоны балета и тогда, уже немного успокоившись, вдохнула мощную, головокружительную энергию огромного зала с горячо дышащей публикой – потрясающее ощущение, острое, незабываемое!
В одном из четырех сигментов грандиозной сцены
Меня часто спрашивают: какая пресса у того или иного спектакля, в котором я работала как один из постановщиков, и все удивляются и, возможно, не верят, что прессу на спектакли я не читаю, так же как не интересуюсь оценками и отзывами публики. Я бегу дальше, не останавливаясь на долгие разговоры о сделанном. Я знаю и чувствую, как кто воспринимает и оценивает, знаю и чувствую все исходные данные того или иного отзыва и впечатления. Мой “локатор” улавливает многие нюансы публичного восприятия и восприятия отдельного конкретного зрителя. Мне этого достаточно, чтоб самой честно и безжалостно анализировать свою работу.
В “Ла Скала” мы делали “Двое Фоскари” Верди и “Мадам Баттерфляй” Пуччини. Месяцы, проведенные в Милане, были заполнены кружением по улицам, площадям, паркам… репетиции заканчивались рано, и с 16 часов я могла бродить по городу, в сотый раз замирать, рассматривая малейшие архитектурные нюансы, разглядывать людей, движущихся мне навстречу, заходить в шикарные магазины и маленькие антикварные лавки, присаживаться за столик уличного кафе, выпивать чашечку кофе или бокал вина… День протекал неспешно, размеренно. Работалось в “Скала” всегда спокойно, хоть итальянцы – люди взрывные, темпераментные, но с удивительно легкой аурой, и, если случались какие-либо конфликты во время работы, они тут же растворялись бесследно, наверное, иначе и быть не может у людей, живущих в подобной красоте, наполненной солнцем и музыкой.
Алвис, по сути, не очень разговорчивый человек, да и я тоже молчун, мы могли за неделю перекинуться несколькими фразами, и только. Мне нравится в нем эта особенность. Когда мы говорим с ним по телефону, он может произнести фразу и вдруг замолчать, и его молчание тянется безразмерными секундами, и, если не продолжить разговор самой, кажется, что пауза может тянуться вечно.
Работать с ним просто и спокойно, потому что он совершенно открыт, а может быть, потому, что я всегда напряженно, внимательно сканирую любое мельчайшее изменение в его состоянии, я его слышу, чувствую, и мне легко. Я без стеснения задаю ему вопросы – он не боится не знать на них ответы, я, не стесняясь, могу показать свое незнание – он не прячет свою неуверенность… Ни разу он не проявил раздражения ко мне – я ни разу не рассердилась на него. Всегда пытаюсь встроиться в его замысел, в его театральные пристрастия, в его стиль – он открыт к моим предложениям, доверчив и чуток. Редкий пример профессиональных отношений.
В “Двое Фоскари” пел Доминго. Я ждала его появления в репетиционном зале с волнением: естественно, я была среди армии поклонниц этого человека с юности… В свои почтенные годы он так же красив и импозантен, обволакивал всех попадавших в свое поле безоговорочным обаянием. Его голос с возрастом изменился, теперь он поет баритональные партии, возраст отражается на силе звучания и выносливости профессионального аппарата, но его сценическое воздействие настолько велико, что берет тебя в эмоциональное рабство с первых нот, с первых фраз. Да, Доминго – фантастический мастер, я с интересом наблюдала, как он распределяется в партии, как щадяще рассредоточивает свои силы, чтоб на полном прогоне спектакля выдать мощный результат. Спектакль начинался со сцены, где Доминго – Фоскари сидел, склонив голову, у подножия скульптуры венецианского льва, не двигался, не пел, но эта поза была такой выразительной, от фигуры шла такая энергия, что в очередной раз дало возможность увериться: талант – это дар Божий, это то НЕЧТО, что не поддается осмыслению.