Книги

Счастье моё!

22
18
20
22
24
26
28
30

В Бельгию, в прелестнейшую Королевскую оперу – “Ла Монне” (La Monnaie), мы приехали делать “Енуфу” Леоша Яначека. Готовились мы к этой постановке скрупулезно: Алвис поехал в Моравию посмотреть места действия этой истории и привез оттуда книги по фольклорному искусству, с фотографиями и картинками великолепных народных костюмов этого края, орнаментами и узорами, сделанными местными мастерами; всё это пиршество силуэтов, красок, арабесков вошло в наш спектакль. Действие спектакля сопровождалось непрерывающимся хореографическим кружевом, осуществляемым двадцатью пятью танцовщицами. Это был образ природы, реки, этот образ развивался, струился параллельно основному вокальному действию. Данный ход, предложенный Алвисом, был неожиданным и оригинальным, мне оставалось наполнить его смыслом, фольклорным ароматом, изощренностью рисунка, нервностью ритмических переходов, и главное – все свои фантазии перенести в тела и головы танцовщиц.

Работа шла тяжело, музыка оказалась для исполнительниц слишком сложна, приходилось работать под счет, который тоже всё время менялся, сбивался – мы приспосабливались, придумывая для себя возможности выполнения сложнейшего рисунка, который я нафантазировала. Сложность была еще в том, что этот витиеватый хореографический текст надо было выполнять абсолютно синхронно, малейшее неточное положение кисти или головы ломало весь рисунок, построенный на филигранном орнаменте. Танцовщицы мучились, я их выматывала… Но ровно в 16:00 репетиции заканчивались, и начиналась приятная, праздная часть моей бельгийской жизни.

Со мной рядом была Маша Зонина, одна из того “золотого фонда”, который мне достался в наследство от Ромы. Первая моя встреча с Машей была у нее дома, в квартире на улице Машкова, у Чистых прудов. Рома очень нежно, почти по-отечески нежно, хоть был не намного старше, любил этого маленького, умного, чуткого человека, знали они друг друга с молодости, их роднили одни воспоминания, один театр – МХАТ, любовь и преданность одним людям, общность взглядов и привязанностей. Квартира на улице Машкова мне показалась большой, темной, со специфическим запахом огромного количества книг, с непременным обилием нужных и ненужных вещей, со следами прожитых лет. Я люблю старые квартиры с долгой биографией, с энергетикой многих людей, оставивших незримый, но осязаемый след… такой и была эта истинно московская квартира истинно московской интеллигенции.

Маша в Брюсселе была моим переводчиком, и я этот факт воспринимаю как невероятный подарок – мы проводили большую часть суток вместе: работали, гуляли, говорили, молчали… Как-то почти сразу мы поняли, что совпадаем во многом и нам легко существовать рядом. Мы не спрашивали друг друга о том, что, казалось, не должно произноситься; мы молчали о том, что не должно формулироваться; мы слышали тот смысл, который каждый из нас вкладывал в свои слова; мы слушали и слышали друг друга.

Брюссель полон очарования и притягательных черт: здесь вкуснейшее пиво и вино, здесь милые кафе с джазовыми оркестриками, здесь изысканные вернисажи, здесь пышные музеи, здесь изобильные съестные ярмарки, здесь вьющиеся улочки, по которым можно ходить бесконечно, здесь неторопливость и размеренность. Вот так, в поглощении всех атрибутов предоставляемой Брюсселем жизни и работы, мы провели в этом городе два месяца. Через дорогу от театра, в узком четырехэтажном доме когда-то располагался театр Бежара “Балет XX века”, основанный им здесь, в Брюсселе. Каждый день я проходила мимо этого дома и посылала мысленные приветы и Бежару, и его танцовщикам, и, конечно, Хорхе Донну. Маша была свидетельницей и участницей многих событий и труппы, и двух легендарных личностей, Бежара и Донна. Я с жадностью слушала ее рассказы, проживала их эмоционально, старалась погрузить их в облако собственной памяти. У меня к этим двум мужчинам какая-то личная привязанность и волнующее чувство близости: так иногда случается, те же ощущения у меня существуют по отношению к мирискусникам и персонажам Серебряного века, кажется, что ты с ними прошла их путь, знаешь и понимаешь нюансы и переплетения их судеб, слышишь их голоса.

Премьера “Енуфы” была шумной и успешной. Пожалуй, это единственный наш с Алвисом спектакль, который был принят практически безусловно. “Енуфа” потом будет перенесена на сцену Болонской оперы, Оперного театра в Познани, должна была состояться премьера и в Большом театре, но этого не случилось… В связи с политическими событиями в России Алвис отказался приезжать в Москву работать над переносом оперы. Руководство Большого после нескольких безрезультатных попыток уговорить режиссера вынуждено было отказаться от нашей “Енуфы”. Надо сказать, отмену спектакля в Большом я восприняла совершенно спокойно: настолько была яркой работа в “Ла Монне”, что эмоционально было ощущение исчерпанности истории этого спектакля с его двумя последующими восстановлениями, потому снова погружаться в него не было азарта.

После “Енуфы” наша компания: Алвис Херманис, Глеб Фильштинский, Маша Зонина и я – встретилась в том же составе в Париже. Мы делали оперу Гектора Берлиоза “Осуждение Фауста”. В партитуре автор обозначил это произведение как драматическую легенду, где переплетались сцены вокальные с хореографическими. Работы у меня в этом спектакле было много, и потому было принято решение, что я начну репетиции за несколько месяцев до начала основных репетиций Алвиса. В общей сложности я прожила в Париже три рабочих месяца. Маша была рядом, и благодаря ей я не только знакомилась с Парижем, но и решала все рабочие, организационные и всяческие другие театральные вопросы.

В Париже я бывала до этого часто, но тепла и нежных чувств к этому городу не случалось, всегда у меня с ним была дистанция надменной величавости с его стороны и отчужденного поклонения – с моей. В эти три месяца именно Маше удалось изменить наши с городом отношения: он перестал на меня взирать со своей божественной высоты, а я перестала видеть в нем лишь литературные пейзажи, и он задышал, запульсировал: неровными улочками, утренней безлюдностью, запахами горячего хлеба, звуками каблуков по булыжной мостовой, гулкими внутренними дворами, детской многоголосицей в скверах, осенними красками Люксембургского сада…

Когда я первый раз, еще до начала репетиций, вышла на оголенную сцену Opéra Bastille, глянула на бесконечное сценическое пространство, состоящее из четырех сегментов равнозначных, равновеликих сцен-площадок, которые могут бесшумно сменять одна другую и в то же время быть абсолютно сепаратными и шумонепроницаемыми относительно друг друга, честно сказать, мои колени от страха перед этим масштабом и этой ответственностью обмякли, и по-детски захотелось убежать. Я представила, сколько нам предстоит вкачать в эту историю энергии, чтобы она откликнулась во всех уголках раскрытой пасти зрительного зала и в гулких километрах сценического квадрата.

Мои репетиции шли результативно, мне достаточно быстро удалось наладить контакт с танцовщиками, и к приезду Алвиса у нас уже были полностью готовы три большие сцены. Но через неделю общих репетиций начались проблемы. Так как наши с Алвисом репетиции проходили в разных залах, разнесенных по дальним сторонам огромного театрального завода под названием Opéra Bastille, я не успела понять, что послужило началом конфликта Алвиса и Лисснера – генерального директора оперы, но к финальному этапу работы этот конфликт вырос до угрожающих пределов, и Алвис принял решение за неделю до премьеры уехать в Ригу, оставив всю работу на своих ассистентов, на Глеба Фильштинского и меня. Это было очень тревожное решение, но я его поддержала, уверив Алвиса, что мы всё доведем до премьерной точки.

За две недели до премьеры я начала через Алвиса получать не пожелания, как это было бы в иной ситуации, а распоряжения от Лисснера убрать слишком откровенные позы и движения в некоторых сценах. Меня это, конечно же, возмутило, потому как трудно было предполагать, что цензура от г-на Лисснера в главном театре Франции будет столь обескураживающей и просачивающейся во многие фрагменты нашей постановки, вовсе не являющиеся вызывающе смелыми с точки зрения современного театра. Но отношения с Алвисом у Лисснера зашли в такое острое неприятие позиций друг друга, такую невозможность договориться и услышать друг друга, что было ясно – надо идти на компромиссы, найти силы и умение быть гибкими, может быть, даже излишне гибкими.

Для меня этот спектакль является одним из любимых – по замыслу, по высказыванию, заложенному в нем, по смыслу. Да, результат был неоднозначный, но в этом спектакле были сцены, выдающиеся по идее, по мысли!

Алвис прилетел обратно в Париж в день спектакля. Премьерная публика Opéra Bastille – это дамы в бриллиантах, мехах и воланах, messieurs в дорогих элегантных костюмах, спонсоры и меценаты фонда оперы в партере и любители-завсегдатаи на балконах. Атмосфера с первых секунд спектакля, когда на сцену еще до увертюры выкатилась коляска с сидящим в ней актером Домиником Мерси в роли Стивена Хокинга и раздался его электронный голос, рассказывающий о неотвратимой гибели нашей цивилизации, была леденящей. Когда начались на огромном экране тексты с сайта Mars One, публика зашипела, задрожала возмущением, и я поняла, что надо срочно решить план отступного бега из угрожающе напряженного зрительного зала, где я находилась. В голове застучала цитата из “Двенадцати стульев”: “Здесь Паша Эмильевич, обладавший сверхъестественным чутьем, понял, что сейчас его будут бить, может быть, даже ногами”. К концу первого акта возмущение публики было и вовсе пугающим, после антракта зритель был настолько разогрет кулуарными спорами, что перед началом увертюры ко второму акту грянула гроза: сначала скандал и гневные выкрики послышались с балкона, затем подключился партер, в результате на балконе разразилась драка между агрессивными сторонниками и еще более агрессивными противниками спектакля. Такое развитие событий мне даже начинало нравиться, и я увлеченно следила за персонажами, окружавшими меня, за противостоянием группировок, за реакцией сдерживающихся и открыто негодующих. Но план побега уверенно пульсировал в голове.

На поклоны вышли, крепко держась за руки. Потом я выходила на отдельные поклоны балета и тогда, уже немного успокоившись, вдохнула мощную, головокружительную энергию огромного зала с горячо дышащей публикой – потрясающее ощущение, острое, незабываемое!

В одном из четырех сигментов грандиозной сцены Opéra Bastille, пока на основном планшете шел наш покореженный спектакль, готовился торжественный банкет по случаю премьеры: накрывались хрустящими скатертями столы; возводились холмы белых орхидей; расставлялись сияющие хрусталем фужеры, официанты в черных фраках ловко жонглировали серебристыми приборами… мы решили игнорировать это торжество и пошли выпивать маленькой компанией в соседнее к театру кафе, было странное соединение ощущений опустошенности, радости и растерянности.

Меня часто спрашивают: какая пресса у того или иного спектакля, в котором я работала как один из постановщиков, и все удивляются и, возможно, не верят, что прессу на спектакли я не читаю, так же как не интересуюсь оценками и отзывами публики. Я бегу дальше, не останавливаясь на долгие разговоры о сделанном. Я знаю и чувствую, как кто воспринимает и оценивает, знаю и чувствую все исходные данные того или иного отзыва и впечатления. Мой “локатор” улавливает многие нюансы публичного восприятия и восприятия отдельного конкретного зрителя. Мне этого достаточно, чтоб самой честно и безжалостно анализировать свою работу.

В “Ла Скала” мы делали “Двое Фоскари” Верди и “Мадам Баттерфляй” Пуччини. Месяцы, проведенные в Милане, были заполнены кружением по улицам, площадям, паркам… репетиции заканчивались рано, и с 16 часов я могла бродить по городу, в сотый раз замирать, рассматривая малейшие архитектурные нюансы, разглядывать людей, движущихся мне навстречу, заходить в шикарные магазины и маленькие антикварные лавки, присаживаться за столик уличного кафе, выпивать чашечку кофе или бокал вина… День протекал неспешно, размеренно. Работалось в “Скала” всегда спокойно, хоть итальянцы – люди взрывные, темпераментные, но с удивительно легкой аурой, и, если случались какие-либо конфликты во время работы, они тут же растворялись бесследно, наверное, иначе и быть не может у людей, живущих в подобной красоте, наполненной солнцем и музыкой.

Алвис, по сути, не очень разговорчивый человек, да и я тоже молчун, мы могли за неделю перекинуться несколькими фразами, и только. Мне нравится в нем эта особенность. Когда мы говорим с ним по телефону, он может произнести фразу и вдруг замолчать, и его молчание тянется безразмерными секундами, и, если не продолжить разговор самой, кажется, что пауза может тянуться вечно.

Работать с ним просто и спокойно, потому что он совершенно открыт, а может быть, потому, что я всегда напряженно, внимательно сканирую любое мельчайшее изменение в его состоянии, я его слышу, чувствую, и мне легко. Я без стеснения задаю ему вопросы – он не боится не знать на них ответы, я, не стесняясь, могу показать свое незнание – он не прячет свою неуверенность… Ни разу он не проявил раздражения ко мне – я ни разу не рассердилась на него. Всегда пытаюсь встроиться в его замысел, в его театральные пристрастия, в его стиль – он открыт к моим предложениям, доверчив и чуток. Редкий пример профессиональных отношений.

В “Двое Фоскари” пел Доминго. Я ждала его появления в репетиционном зале с волнением: естественно, я была среди армии поклонниц этого человека с юности… В свои почтенные годы он так же красив и импозантен, обволакивал всех попадавших в свое поле безоговорочным обаянием. Его голос с возрастом изменился, теперь он поет баритональные партии, возраст отражается на силе звучания и выносливости профессионального аппарата, но его сценическое воздействие настолько велико, что берет тебя в эмоциональное рабство с первых нот, с первых фраз. Да, Доминго – фантастический мастер, я с интересом наблюдала, как он распределяется в партии, как щадяще рассредоточивает свои силы, чтоб на полном прогоне спектакля выдать мощный результат. Спектакль начинался со сцены, где Доминго – Фоскари сидел, склонив голову, у подножия скульптуры венецианского льва, не двигался, не пел, но эта поза была такой выразительной, от фигуры шла такая энергия, что в очередной раз дало возможность увериться: талант – это дар Божий, это то НЕЧТО, что не поддается осмыслению.