В один из нью-йоркских вечеров мы поехали на авангардный хореографический спектакль, Миша сразу меня предупредил, что это особенный театр, с очень новым, современным языком. В пустынном белом зале не было традиционных зрительских кресел, длинными линиями тянулись лавки, на которые мы и плюхнулись. Зрители прибывали, и наши места на лавках сжимались, стискивая нас всё ближе и ближе друг к другу. Я ничего не поняла в увиденном спектакле: кровь пульсировала во мне с такой силой, что мутнело в глазах. Я, тайно косясь, рассматривала его руки – непропорционально большие по отношению ко всему остальному телу; рассматривала его острый профиль, иногда похожий на птичий. Закрывала глаза и тонула в плотном, горячем поле его прижатого локтя, бедра, плеча… Всеми силами я старалась хоть на минуту зафиксироваться на хореографическом действии – оно расплывалось, туманилось. Потом на его расспросы о впечатлении от спектакля я формулировала нечто невразумительное, теряясь под его пристальным взглядом.
Каждый день меня распирало от происходящих событий, всё было грандиозным по захватывающим эмоциям счастья!
“Стравинский. Игры” мы показывали как мастер– класс: я была на сцене вместе со студентами, выкрикивала замечания, что-то показывала сама, какие-то фрагменты повторяли… Ребята работали потрясающе, в этом физическом и эмоциональном напряжении, в струящихся потоках пота, с раскрасневшимися щеками и горящими глазами они были прекрасны. Мы возвращались домой в Москву, переполненные впечатлениями и с ощущением заработанного успеха. И главное – переполненные счастьем общения с великим танцовщиком!
Потом были встречи в Риге, Париже, Бостоне, опять в Нью-Йорке, и снова в Париже, и снова в Риге…
Пока шла моя работа в
Мы спокойно, никем не замеченные блуждали, разговаривая обо всём. Я чаще находилась в роли слушающего, мне казалось для Барышникова важным говорить на русском языке, проговаривать замыслы и идеи будущих спектаклей, именно говоря по-русски. Когда шла подготовка к “Нижинскому”, он говорил о дневнике, письмах и документах таинственного танцовщика, приводил факты его жизни, которые я не знала, анализировал их. Когда появился замысел спектакля о Бродском с Алвисом Херманисом, читал вслух стихи своего ушедшего друга… Вообще, поэзия Бродского живет в нем постоянно и выпрыгивает из него в самых различных ситуациях, он читал ее, и гуляя по юрмальскому берегу, и сидя в своей квартире в Нью-Йорке, и на этих прогулках в Париже – всюду, где нам случалось встречаться, возникали цитаты из Бродского. Память у Барышникова отменная, поэтических текстов хранится в ней много, читает он их с явным удовольствием, вслушиваясь в звучание своего голоса, в его мягкие модуляции и оттенки.
Я всматриваюсь в его острый профиль, в сомкнутые губы, в прищур некогда распахнутых серо-голубых глаз. Он словно ускользающая субстанция, переливающаяся тысячами энергетических красок, манящая и отталкивающая, искренняя и обманчивая, волнующая и отпугивающая.
Каждый раз, вглядываясь в его лицо, ловя переливы его интонаций, я пытаюсь понять: КТО ОН? Несовместимостей в этом человеке столько, что меня эта переменчивость отпугивает и отдаляет. Он может после недели теплого общения натолкнуться на тебя в узком коридоре аэропорта и пройти мимо, будто мы незнакомы. Да, так было: прошел, мазнув невидящим глазом, я тоже не окликнула его, удивленно провожая его спину и давая возможность спокойно удалиться непотревоженным. Он может с легкой небрежностью кольнуть человека в самое больное, обескуражив и приведя собеседника в абсолютное замешательство, – я не раз наблюдала такие моменты его общения с другими людьми. Он может быть отталкивающе прохладным и надменным, он может быть высокомерным и бесстрастным… Как у безмерно талантливого человека, я бы сказала – гения, в нем такое множество красок, и он порой перепрыгивает из одной в другую цветовую крайность, не используя переходные оттенки. Наблюдать за ним, разгадывать его, анализировать – истинное художественно-познавательное удовольствие, если, конечно, ты в состоянии не подключаться, не реагировать, не откликаться.
Мое обожание этого человека безмерно, конечно, оно прежде всего связано с его исключительным, божественным даром танцовщика, неординарностью личности и… моими детскими впечатлениями и переживаниями, с моим Ленинградом.
Алвис
У меня шли репетиции “Бедной Лизы”, спектакля по повести Карамзина, на музыку камерной оперы Лёни Десятникова. Театр Наций тогда возглавил Женя Миронов, и этот спектакль был одним из первых, сделанных под началом нового руководства. В спектакле были заняты Чулпан Хаматова – Лиза и Андрюша Меркурьев – Эраст. Художником был Коля Симонов. Репетиционный период затянулся, потому как Чулпан получила незадолго до начала репетиционного процесса травму спины, и, для того чтоб не отменять задуманный спектакль, я с удивительным для самой себя терпением занималась с ней лечебной гимнастикой для восстановления работы позвоночника.
Мне кажется, что про то, как надо себя поднимать из подобных травм, я знаю почти всё… конечно же, это слишком самоуверенное утверждение. Но, пройдя путь от тяжелой травмы, которая случилась со мной в 17 лет, через долгое лечение в Ленинградской Военно-медицинской академии под наблюдением знаменитого профессора Ткаченко; изменения в своей судьбе, с травмой связанные, семимесячную неподвижность всей левой стороны тела; невыносимые боли; килограммы обезболивающих препаратов; десятки немилосердных рук мануальных терапевтов и прочих остеопатов; месяцы бессонных, изнуряющих незаглушающейся мукой, ночей; потерю веры в восстановление… иногда полную потерю… Всё это пройдя и проходя долгие годы, которые в результате сложились в целую жизнь с этой травмой, я точно знаю, что вытащить, поставить на ноги может только движение, правильные упражнения, умение не торопить выздоровление, терпение… колоссальное терпение.
У меня за долгие годы сформировался свой комплекс упражнений, и я, отбирая из этого комплекса подходящее именно для ситуации с травмой Чулпан, полтора месяца помогала ей прийти в рабочую форму. И это нам удалось, она начала работать и у меня в спектакле, и в спектакле Алвиса Херманиса “Рассказы Шукшина”, который делался почти одновременно.
Мы выпускали “Бедную Лизу” в Центре Мейерхольда, потому как здание Театра Наций ремонтировалось. На одном из показов некоего спектакля, названия и очертания которого я уже и не помню, в фойе Центра Мейерхольда ко мне подошел Алвис, с которым я тогда знакома не была, поздоровался и без паузы произнес: “Давай с тобой вместе работать!” – “Спасибо! Я буду очень рада с вами работать”. Следующей фразой было предложение перейти на “ты”. Скорость и обезоруживающая открытость первых минут общения обезоруживала, вызывала улыбку… Я не помню, чтоб ко мне вот так запросто, без “вступительных увертюр”, кто-либо подходил знакомиться, заговаривал, предлагал совместное театрально-рабочее путешествие. Это потом я узнала, что Алвис удивительным образом совмещает в своем характере незащищенность, открытость, замкнутость, осторожность, распахнутость, хитрость, предприимчивость, умение договариваться и идти на компромиссы, гибкость принятия решений, жесткую принципиальность и иногда полное ее отсутствие. В первую встречу мы конкретно ни о чем не договорились, но обменялись всеми возможными координатами.
Первая работа была в Италии, это был спектакль по пьесе Ярослава Ивашкевича “Барышни из Вилко”. Алвис приехал на репетиции спустя две недели после их начала… в его отсутствие я с актерами делала этюды, которые потом почти все вошли в ткань спектакля. День, когда приехал Алвис и смотрел всё сделанное, многое определил в нашей последующей совместной работе: я поняла, что у него вызывает раздражение, неприятие; что он допускает и что для него является нарушением режиссерского вкуса. У меня было два прокола, о которых до сих пор вспоминаю с чувством неловкости. Удивительным образом он тогда сумел предельно корректно дать понять невозможность присутствия некоторых режиссерских приемов в наших совместных спектаклях и неприятие ряда приемов в режиссуре вообще. Это был для меня важный урок. Я приняла его точку зрения и увидела глупость тех же неприглядных черт сценического действия, что были непереносимы для Алвиса, и теперь с удивлением смотрю, как другие режиссеры привносят эти штампы в свою работу, и испытываю теперь за них именно то чувство неловкости, которое меня ущипнуло в тот первый день.
Каждая репетиция была для меня напряженным изучением этого человека, этого режиссера. От первого соединения зависело, пойдем ли мы рядом, или наши пути разойдутся. Вероятно, и Алвис так же напряженно всматривался в меня и также пытался разобраться в возможности нашего сосуществования.
Встречать Новый 2010 год решила в Модене, тихом тосканском городке, где у нас шли репетиции, – новогодних выходных было всего три дня, 2 января был первый рабочий день. Возвращаться в Москву смысла не было, потому вся моя семья приехала на встречу Нового года и новогодние каникулы ко мне в Италию. Был разработан план поездок в ближайшие к Модене города, и, пока я репетировала, Рома, Миша, Анечка и Фёдор путешествовали. Рома к этому времени уже вернулся из Германии, где проходило лечение… вернулся с неутешительным заключением немецких врачей, но мы жили верой в то, что всё изменится, что нам непременно помогут в Центре на Каширке, мы жили полноценной жизнью и делали всё, чтоб болезнь не парализовала наше сознание, наш обычный семейный уклад, не проросла в наш дом. Они уезжали утром, а я шла на работу… возвращались вечером. Рома, вымотанный, валился на диван, сколько же сил и каких усилий воли стоили ему эти путешествия… Мы настолько гнали болезнь из нашего дома, что дети абсолютно уверовали в то, что Рома здоров, и жили радостной, беззаботной жизнью, иногда даже удивляясь, если Рома присаживался на долгих прогулках передохнуть. Слово “болезнь” настолько не соотносилось с Роминой сутью, его иронично-жизнелюбивым смыслом существования, со стилем и интонацией его яркого, могучего образа.
В один из вечеров Алвис пригласил нас с Ромой на ужин, и, хоть Рома шутил и разговор был легкий, я чувствовала напряжение… думаю, Алвис не ожидал увидеть Рому таким… Хоть раньше они знакомы не были, конечно, знали друг о друге и с уважением интересовались друг другом. Каждый за этим ужином вибрировал своей нотой напряжения и своей мотивацией этого напряжения и пытался эту ноту прикрыть улыбкой, шуткой, и получалось еще больнее… Неподалеку за столом случайно оказались наши актрисы, занятые в готовящемся спектакле, они шумно веселились, звонко смеялись и всячески привлекали к себе внимание. Конечно, прежде всего они ждали внимания Алвиса, думаю, немало сердец барышень-актрис оказались непоправимо разбитыми после работы с латышским режиссером.
Об этом вечере мы никогда с Алвисом не говорили, не вспоминали… хоть я уверена, Алвис, так же, как и я, помнит многие детали этого ужина, но мы молчим. Мы вообще с Алвисом часто молчим – и я ему бесконечно благодарна за это молчание.
Близился Новый год. Это был последний Новый год, который мы встречали вместе. Сейчас, когда я вглядываюсь в фотографии и видеокадры этих двух недель, я вижу, как Рома пытался игриво шутить, залихватски веселиться, а на лице, в глазах я улавливаю, я вижу борьбу и отчаяние, страх и одиночество. Видеозаписей осталось много, смотреть их невыносимо. Сердце сжимается в грецкий орех, и прерывается дыхание, и душит необратимость.