Книги

Счастье моё!

22
18
20
22
24
26
28
30

Приехал. Начали работать. И я с удивлением увидела, как тяжело ему существовать в небалетной, в не танцевально-музыкальной среде, как его выразительное, прекрасное тело становится деревянным, скованным, голос срывается на фальцет, хрипит блеклыми нотами… я начала нервничать. Я настолько привыкла восторгаться всем, что делал на сцене Лёша, он настолько во всём мне казался совершенным, что я и представить не могла столкновения с такими трудностями.

Первые спектакли шли тяжело, он приспосабливался, я приспосабливалась. Потом стало чуть лучше, но легкости так и не случилось. Это был сложный, очень сложный период нашего общения. Я видела, понимала изменения в нем, он меня избегал, прятался, а ночами по скайпу говорил, говорил, говорил… Когда тема была невозможно сложной, мы переходили на письменное общение. У меня сохранились все наши письменные разговоры, читать их без лопающихся от боли жил невозможно. Опубликовать их нельзя. Хоть я иногда думаю, что это надо сделать обязательно, как свидетельство мучительного поиска себя, как свидетельство мучительного бегства от себя. Но я знаю, что я никогда не покажу ни единому человеку эти вывороченные кишки, жилы, суставы… вывороченные в слова крик и страх.

О том, что он болен, я поняла интуитивно, по запаху, словно животное, способное обонянием “увидеть” болезнь. За полтора года до смерти он смог мне об этом сказать. Это было тяжелое признание. Я предложила ему переехать ко мне, в Москву, где была возможность получить качественное лечение. Он думал. Недолго. Отказался. Начался путь к финалу…

Я приехала в Ригу в конце июля, предстояла работа над новым спектаклем в Латвийской национальной опере. Когда директор предложил мне поставить балет, я сразу поняла, что буду делать “Отелло”. В моей биографии был уже один спектакль на эту историю трагедии Шекспира, но шекспировская эмоция меня не отпускала долгие годы, и я хотела еще раз вернуться к этому сюжету.

На главную роль был приглашен танцовщик из Австрии. Для Лёши был удар – я впервые не взяла его в работу. Удар он держал с достоинством, только единожды спросив меня, нельзя ли и ему репетировать эту роль; я ответила отказом. Но через короткое время предложила быть моим ассистентом в работе над спектаклем, я знала, что ему доставляет радость репетиторская работа, у него к тому времени уже был небольшой опыт по работе ассистента-репетитора. Но мое предложение холодной бритвой прорезало его по самому больному – желанию танцевать в моем новом спектакле. Он сжимал губы, но дал согласие быть репетитором. Еще через несколько дней я предложила быть вторым составом на главную партию… Глаза его вспыхнули радостью. Начали работать.

Я видела, как ему тяжело, я видела, как он себя преодолевал, я видела, как он боролся со своим угасающим телом. Он был прекрасным помощником в репетициях с кордебалетом, я всегда чувствовала свою защищенность рядом с ним как с репетитором. Когда же он сам начинал работать над партией Отелло, всё распадалось, партия на него не садилась, я делала этот спектакль на другого танцовщика. Но Лёша отчаянно боролся за право быть в спектакле. Впервые за долгие годы совместной работы мы на репетициях срывались, переходили на брань, кричали до остервенения, словно всё пережитое за многие годы выплескивали в эту уже теперь открытую эмоцию. Потом мирились со слезами, уезжали к морю, бродили по воде… а через несколько дней опять выкрикивали ругательства в лицо друг другу.

Лёша в один из первых дней работы сказал, что он не знает, что такое ревность, он не понимает, как можно убивать ревнуя… я дала ему возможность узнать и это. Осенние месяцы подарили ему шанс прожить то, чего он раньше не проживал. К премьере он был эмоционально взвинчен до такой степени, что результат, воплощенный на сцене, превзошел все мои ожидания – это был грандиозный Отелло, измученный, страдающий, мощный, рыдающий.

На одной из репетиций он рассек себе кожу на ноге, хлынула кровь, я смотрела на тоненькую красную полосу, струящуюся по его стопе, и ясно, абсолютно отчетливо понимала – вот тут она и таится, эта болезнь… вот на моих глазах впитывается в салфетку, которой Лёша промокает рану, оставляет красный цвет на его пальцах. До сих пор у меня перед глазами эта извилистая красная полоса, словно змея, ползущая по его коже.

Через несколько месяцев после премьеры он мне позвонил, попросил разрешения не снимать рубашку в финале спектакля, он уже не мог быть на сцене раздетым. В следующий раз попросил разрешения убрать несколько особо тяжелых движений и всё время спрашивал, когда я приеду. Я приехала 11 мая, на спектакль… к нему.

Каждое движение давалось ему невероятным усилием воли, кожа обтянула заострившиеся скулы, глубоко впавшие глазницы делали его глаза широко раскрытыми, длинные руки казались бесконечными, вьющимися веточками. Я знала, что увижу необратимые перемены, и всё же не до конца была к ним готова. Спектакль прошел на пределе его возможностей, и физических, и душевных, он был полностью вымотан, истощен. Когда закрылся занавес, Лёшина партнерша, исполнявшая партию Дездемоны, рыдала в голос, Лёша вытирал салфетками сочившуюся из маленьких ранок кровь.

Мы вышли из театра, сели в кафе. Он говорил. Долго. Я видела, как необходимо ему всё мне сказать. Я смотрела на его дрожащие прозрачные пальцы. Я надеялась, я консультировалась с врачами, я знала, что с этой болезнью можно жить, можно тянуть, долго. Я надеялась.

Он хотел ехать меня провожать, но я видела, что сил на это у него нет. Доехав до дома, я по привычке отзвонила ему сказать, что я дома, что ложусь спать. Лёша опять стал говорить, потом замолк. Попрощался. Проснувшись утром, я увидела от него пропущенный звонок в четыре утра, перезвонила, нет, ничего не случилось, просто думал, что я не сплю, и хотел продолжить разговор.

Я улетела в Москву.

Это был его последний спектакль.

Это была наша последняя встреча.

С этого момента начались подробные сообщения о том, что сказали врачи, как поел, как погулял, об изменениях температуры, какие лекарства принял, про анализы крови, как спал, про всё – подробно. Присылал фотографии: вот на прогулке, вот у окна, вот на траве…

Одна из фотографий меня поразила: на потолке, над его кроватью, огромный, открыто смотрящий глаз. Лёша сказал, что долго не мог понять, что это за око, которое за ним неотступно наблюдает, потом понял: солнце, отражавшееся в CD-диске с записью музыки нашего спектакля “Отелло”, лежавшего на подоконнике, проецировало на потолок этот мистический глаз.

Он ждал, что я приеду, и удивлялся, что меня нет, и уговаривал себя, что, если не приезжаю, значит, занята, проговаривал это удивление и оправдания в своих письмах. Потом перестал ждать. Я не приезжала. Я спряталась от надвигающегося кошмара, я знала – уже ничего от меня не зависит.

15 июля 2013 года Лёша перестал отвечать на мои звонки и сообщения. Я насиловала телефон два дня. Потом мне ответил женский голос: Лёша в больнице, говорить не может. Больше он не получил в руки телефон. Мама его, вызванная из Бреста, потом мне рассказывала, что он всё время волновался, что я не знаю, что с ним… что нет со мной связи, а телефон, который у него отобрали, так ему и не возвратили. Я получала каждый день сообщения о его состоянии.

18 августа я летела в Москву из Бостона. В самолете я спала, и вдруг меня словно что-то толкнуло, я прижалась лбом к окну, подо мной была Рига. День был солнечный, ясный, нас с землей не разделяло ни одно облако, Рига была как на ладони. Я поняла, что это Лёша меня позвал… Я вглядывалась в крошечную Ригу и сквозь наплывающие слезы пыталась найти в этом игрушечном макете любимого города больницу Страдыня.