Два вечера с танцевавшим Барышниковым и с премьерой моего балета прошли чрезвычайно шумно: в Ригу съехалось пол-Москвы и Ленинграда увидеть его, встретиться с ним. Достаточно компактный зрительный зал Латвийской оперы еле вместил всех, кто пришел, кто не мог не прийти.
Первый раз имя Барышникова я услышала, когда мне было лет семь, все взрослые говорили о чудо-мальчике, который приехал из Риги и заканчивает Ленинградское хореографическое училище. Детское сознание зафиксировало фамилию. Увидела я его впервые на выпускном концерте Вагановской школы. Я не помню, что он танцевал, но осталось ощущение яркой, праздничной энергии и взорвавшегося долгими аплодисментами зрительного зала Кировского театра.
Первое время по окончании училища Барышников жил в общежитии Кировского театра, что находилось во дворе Вагановского училища на улице Зодчего Росси. Я наблюдала за ним в булочной на Ватрушке (площади Ломоносова), встречала на улицах и никогда не сталкивалась с ним в театре, где мы, дети, часто бывали занятыми в балетных спектаклях. Своим увлеченным вниманием к этому юноше я ни с кем не делилась, это было моей тайной, да и не занимал он мое внимание настолько, чтоб лишаться сна, тогда у меня, маленькой девочки, были другие кумиры: Николай Симонов из Александринки, Игорь Владимиров из Ленсовета, Владимир Маяковский из читаемых книг – все “кавалеры”, могучие и талантом, и фактурой; конечно же, юный Барышников вписывался в эти параметры только по первому пункту.
Потом было два события, которые абсолютно изменили его значимость в моих детских восприятиях и передвинули его в моей таблице влюбленностей если не на первое место, то уж явно в первую десятку “самых-самых”: творческий вечер, сделанный танцовщиком на удивление в раннем профессионально возрасте, и премьера “Сотворения мира”. Это были действительно крупнейшие события в истории балетного театра: творческий вечер, в котором Барышников вернул на сцену Кировского театра опальную и роскошную Аллу Осипенко, инициировал новый балет молодого эстонского хореографа Май-Эстер Мурдмаа “Дафнис и Хлоя”, где танцевал Дафниса, и блеснул в хореографической миниатюре Леонида Вениаминовича Якобсона “Вестрис” и в ироничном, прелестном балете Наталии Касаткиной и Владимира Василёва по рисункам Жана Эффеля “Сотворение мира”, исполнительский состав которого был космический: Юрий Соловьёв, Ирина Колпакова, Валерий Панов, Галина Рагозина, Люда Семеняка и сам Барышников. Нас, учащихся хореографического училища, по традиции водили на все генеральные репетиции новых спектаклей, рассаживали на третьем ярусе, кто посмелее, шел ниже на второй или даже на первый ярус, но это было супердерзким поступком, мы становились первыми зрителями готовящихся постановок. Именно в таких коллективных походах в театры, когда появлялась возможность вырваться из-под дисциплины и несвободы в закупоренных стенах училища, наши молодые возбужденные организмы инициировали новые увлечения.
Я ходила в театры много, и мои интересы не лежали только в области балетного искусства, я была на многих спектаклях БДТ, Александринки, Ленсовета, Коммисаржевки… но чаще всего всё-таки это была Филармония с ее величественной колоннадой и особенной публикой.
Иногда невероятная удача подкидывала мне сюрпризы: до сих пор у меня хранится билет на “Дон Кихота”, чудом купленный жарким летним днем в кассе Кировского театра при висевшем над ней объявлении: “На сегодняшний спектакль билетов нет” – танцевал Барышников. Его спектакли я старалась не пропускать.
Недавно я рассказала Барышникову о том, что я видела, как он упал на сцене, танцуя беспечного Базиля, он махнул рукой: “Да, всякое было… ” А у меня перед глазами картинка: упал, весело вскочил на ноги, брызнул синевой глаз, можно было подумать, что это радостно исполненное падение – часть хореографической партитуры спектакля; всё, что делал этот танцовщик на сцене, было гармоничным и блестящим. Конечно же, я старалась попадать на его спектакли, их было много, пересмотренных не однажды.
В первый же год моего обучения в училище проводился знаменитый класс в память уже ушедшего Александра Ивановича Пушкина, именитого педагога, воспитавшего плеяду выдающихся танцовщиков, в том числе Нуреева и Барышникова. Был собран класс-концерт в честь мастера, со всего мира съехались его ученики, класс давали в Большом репетиционном зале, тогда еще принадлежавшем Кировскому театру, там проходили экзерсисы и репетиции, и нам, ученикам, туда просочиться удавалось крайне редко, там царствовали великие! Но на этот юбилейный класс я проникла и видела этих молодых виртуозов, дышала атмосферой талантливого азарта и соревновательной бравады. Там был Барышников, и он, конечно же, был лучший. Интересно, сколько осталось людей, присутствовавших на том уроке, вероятно, нас осталось очень немного…
Весть о том, что он не вернулся с гастролей, остался в Канаде, была поражающей. Мне ее прошептала в темноте просторного коридора третьего этажа училища мой педагог Ирина Георгиевна Генслер, громко и при свидетелях об этом говорить было нельзя: “предатель, отступник”. Я размышляла об его отъезде как о чем-то соответствовавшем по смелости и рискованности полету в космос, на другую планету, что отчасти и было именно так для людей СССР, не знавших, что делается там, за пределами нашей “несокрушимой” державы. Через несколько дней на пятом этаже, где находился музей училища, появились мужчины в строгих безликих костюмах. Началось изъятие всех фотографий, документов, связанных с именем “невозвращенца”.
Наш класс только что вступивших в ряды комсомола пригласили к директору Валентину Ивановичу Шелкову и предложили выбрать нескольких юных комсомольцев для помощи в “работе над экспонатами и документами музея”. Я и мои две подруги вызвались первыми. Нам было поручено перебирать фотографии и те, где мы видели Барышникова, откладывать в отдельную стопку, только и всего… На страх и риск нам удалось упрятать в нижнее белье, пронести в туалет и спрятать там несколько фотографий любимого танцовщика, я прекрасно понимала, какую опасность в дальнейшей судьбе и бесповоротность тяжелейшего наказания, вплоть до отчисления из училища и в дальнейшем “волчьего билета” на всю оставшуюся жизнь, могут быть результатом этого поступка, будь он раскрыт. Две из спасенных фотографий хранятся в моем архиве.
Сведения о жизни Барышникова там, за пределами “нашего мира”, просачивались даже до нас, учеников. Несколько раз я ездила с педагогом Олегом Германовичем Соколовым к основательнице и хранительнице музея училища Мариэтте Харлампиевне Франгопуло, в ее маленькую квартирку, где мягким грассированным полушепотом нам рассказывались последние события из дальней жизни танцовщика. Даже случалось тайно посмотреть короткие записи его выступлений. Сейчас, когда я рассказываю эти эпизоды жизни в стране советов своему сыну, он удивляется и, вероятно, думает, что я присочиняю некоторые факты и сгущаю краски… ему уже 22 года, но он еще не прочитал книг Солженицына, да, может быть, и не прочитает никогда – востребованы другая литература и другие имена…
Триумфально отгрохотали два вечера с Барышниковым в Риге, солнечное осеннее утро следующего дня было блеклым и опустошенным, неожиданно мне позвонил директор рижского оперного театра, предложил пойти вместе с ним попрощаться с Барышниковым перед отъездом. Поскольку за дни его пребывания в театре я с ним ни разу не поздоровалась, потому как всячески избегала случайной или неслучайной встречи, то и прощаться было бессмысленно, я отнекивалась, отбрыкивалась, но в результате пошла.
Мы вошли в гостиницу “Рига”, поднялись на верхний этаж, постучали в дверь. Барышников был абсолютно вымотанный, еле цедил вежливые слова, в огромном номере был хаос сборов. Понятно было, что наш визит вежливости был положен по всем правилам “радушных хозяев”, но, по сути, был всем в тягость, и мы поспешили ретироваться. Знаю, что именно Мишин позитивный отклик на поставленную для его вечера одноактную сюиту послужил толчком к предложению руководства театра превратить ее в большой, полнометражный спектакль.
Узнав, что готовится поездка Школы-студии МХАТ со спектаклями курса Кости Райкина в Нью-Йорк, в Центр искусств Барышникова, я постаралась унять сердцебиение: неужели я еще раз смогу его увидеть! Необходимо было остыть и не ждать, что это случится, а продолжать спокойно работать, будто этой информации не существует вовсе. Я в это время делала дипломный спектакль на курсе Константина Аркадьевича и сознательно не произвела никаких действий, чтоб оказаться в числе едущих в Нью-Йорк педагогов, ни у кого ничего не спрашивала, не разузнавала – вычеркнула информацию из головы. Шли месяцы.
Даже после того, как Костя сказал, что я еду со своим только что сделанным спектаклем “Стравинский. Игры”, – я не верила. Даже тогда, когда мы погрузились в самолет, – я не верила. Даже тогда, когда мы неслись в машине из аэропорта Джона Кеннеди на Манхэттен, – я не верила. Тогда, когда входила в Центр Барышникова на 37-й улице, – я не верила. Даже тогда, когда мы уже целый день репетировали в Центре и почти каждый из студентов с выпученными глазами мне рассказал, что наткнулись на Барышникова кто у лифта, кто на пятом этаже, кто в фойе, кто на лестнице, – я не верила.
Я сидела в темноте репетиционного зала, безучастно смотрела, как монтировали свет, в полной уверенности, что ЕГО увидят и встретят все, кроме меня. Вдруг я услышала мягкое “Привет!” – он словно выткался из воздуха, я не понимаю, как не заметила того, о встрече с которым мечтала столько времени, как я пропустила появление его с детства знакомой фигуры. Он бесшумно сел рядом и начал со мной разговаривать так, будто мы виделись сегодня утром и расстались всего на пару часов. Я начала заикаться, как в детстве.
Все дни наших гастролей в Нью-Йорке я была рядом с ним. Каждое утро я выходила из гостиницы и неслась в Центр, пробегая мимо огромного
Мне казалось, что если Барышников идет по Нью-Йорку, то толпы поклонников должны виться вокруг него, беззастенчиво рассматривать, заглядывать в глаза, просить автографы, как это показывают в голливудских фильмах о звездах… Ничего подобного, оказывается, не происходит: Миша натягивает на лоб кепку и чаще всего шагает неузнанным; если же узнают, то, стараясь не нарушать “частную территорию”, приветливо улыбаются, здороваются, говорят добрые пожелания, просят сфотографироваться, оставить автограф. Однажды я видела, как ведет себя зрительская масса при выходе звезд из театра: мы с сыном пошли на шикарный мюзикл
Мы, все трое, пристроились на противоположной стороне улицы, заняв удобные для просмотра всей картинки места. Толпа разрасталась. Через тридцать– сорок минут начали выходить артисты. Каждый выход толпа сопровождала приветственными возгласами и аплодисментами: чем ярче артист, тем безудержнее и продолжительнее крики и хлопки зрителей. Когда вышел выдающийся актер Джон Ларрокетт, толпа взревела. Актер больше часа отвечал на восторженные отклики, фотографировался, пожимал протянутые руки. Затем он сел в лимузин и под рев толпы уехал вдаль. Следующим вышел Рэдклифф… Тут началось нечто неописуемое: толпы рванули к артисту, полицейские пытались их сдержать, всё вокруг визжало, гремело, хлопало, кричало. Рэдклифф переходил от одной группы зрителей к другой, под присмотром полиции общался, лучезарно улыбался, раздавал автографы. Я наблюдала за этой процедурой, ловя и запоминая нюансы и пластику всех действующих лиц – вечное напоминание о театральной профессии, и так почти всегда, при любых обстоятельствах… Мне было удивительно, что, отпахав трехчасовой, сложнейший по эмоциональной и физической затрате спектакль, актеры задорно отрабатывают еще одну обязательную часть представления. Звезды! Общение Рэдклиффа с осчастливленной публикой не кончалось – мы уже устали созерцать это зрелище, покинули свои VIP– места и медленно удалились с места восторгов, а зрители всё восклицали, а Рэдклифф всё пожимал тянущиеся к нему руки благодарных поклонников.
Частная жизнь любимцев публики в Америке всё же защищена понятием