Первым не вызвался никто, и писатель просит выступить женщину, которая сидит к нему ближе всех. Она отказывается читать написанное. Когда знакомились, она назвалась Фату. Писатель ее подбадривает, но женщина говорит, что французский для нее неродной язык и она делает много ошибок. Писатель заверяет, что это не столь важно и нельзя запрещать себе писать из страха перед ошибками. Их можно исправить потом, и, между прочим, грамматически неправильная фраза иной раз поэтичнее фразы хорошо построенной. Женщина колеблется, писатель смотрит на нее с улыбкой. Она делает глубокий вдох, как будто собирается нырнуть в бассейн, и тут на экране моего мобильника всплывает эсэмэс от Норбера. Два слова. Домой. Быстро. У меня стынет кровь. Я сразу думаю о человеке в подвале. Что-то случилось. Я вскакиваю, женщина по имени Фату еще не начала читать. Взгляды присутствующих обращены ко мне. Я бормочу извинения, показываю телефон и объясняю, что должен срочно уйти. Писатель обеспокоенно спрашивает, произошло ли что-то серьезное. Я слышу свой ответ: еще не знаю. Мне не нравится мой взволнованный тон. Нужно быть осторожным, меня застали врасплох, нет времени придумывать причину. Не знаю, насколько серьезно, повторяю я, но мне нужно сейчас же уйти.
Я собираю свои листки, приношу извинения писателю, Фату, всей группе: тем, кого слушал, тем, кого не послушаю, — и срываюсь с места.
Я бегу бегом.
На парковке отправляю эсэмэску.
Ответ ожидаемый.
Бегу.
6
Норбер в подвале не один, народ стекается едва ли не из каждой квартиры. Все до единой кладовки взломаны. Замки сорваны то ли фомкой, то ли ломом и, самое удивительное, просто так. Я прислушиваюсь к разговорам: люди открывают коробки, проверяют вещи — ничего не украдено. «Можно подумать, искали что-то конкретное», — говорит человек у меня за спиной. Запыхавшийся после забега, я лавирую между негодующими жильцами в сторону нашей кладовки, где меня ожидает брат.
Не что-то, думаю я, а кого-то.
Норбер сидит на седле велосипеда, встречает меня молчанием. Вслед за мной входит женщина — я узнаю маму Давида, мальчика, который когда-то был закадычным приятелем Норбера, а потом они постепенно потеряли друг друга из виду, — и спрашивает, пропало ли что-нибудь из вещей. Все на месте, отвечает Норбер поверх моего плеча. Женщина узнает его, останавливается и спрашивает, как он поживает и чем занимается. Норбер невнятно бурчит, что все нормально. Помолчав секунду, женщина приглашает его заходить в гости, Давид обрадуется. У брата каменное лицо. Он слабо кивает. Я уверен, он не пойдет. Ни за какие коврижки. Я немного знаю Давида, он отличник, первый ученик в классе; где у Норбера провал, там у него успех. Вплоть до того, что он гуляет с Лали, девочкой, которую они оба знают с начальной школы и в которую Норбер, думаю, был влюблен.
Интересно, что нужно сделать, чтобы дружбу не разрушили время, обиды и поворотные решения.
Мама Давида прощается и уходит. Я смотрю Норберу в лицо, жду, что он скажет. Голая лампочка светит так, что у него два колодца на месте глаз. Родители ушли, говорит он. Я услышал шум на лестнице. Спустился. Все носятся как сумасшедшие. Велосипед не украли.
Больше он не говорит ничего, поэтому я задаю главный вопрос, который меня гложет: а тот человек? Норбер делает неопределенный жест рукой и пожимает плечами. Никаких следов. Я осматриваю пол кладовки и понимаю, что Норбер прав. Действительно, человек не оставил ничего: ни бутылки с водой, ни салфетки, ни грязных носков. Либо он сам уничтожил то немногое, к чему прикасался, либо взломщики обнаружили его и уничтожили все, что могло о нем напомнить. Внезапно меня охватил страх: не совершил ли я огромную ошибку? Жаль, нельзя отмотать назад два последних дня. У белокожего беглеца крупные неприятности, не стоило мне вмешиваться. Вот так, в одиночку. Можно было позвать полицию, рассказать маме, не хранить все в тайне.
Норбер спрыгивает с велосипеда и делает мне знак выйти. Мы запираем кладовку — она единственная не пострадала, потому что единственная была открыта, — и направляемся к лестнице. На первом этаже стоят несколько человек и возбужденно разговаривают. До меня долетает слово «вандализм»: какая-то женщина жалуется, что у людей никаких моральных устоев. Кто-то обвиняет молодежные банды, дескать, ломают все забавы ради. Вообще, во всех районных бедах обвиняют подростков. Вроде Норбера и меня.
Не знаю, сколько лет тому человеку. Вряд ли он молод. А типу, который искал его в здании, лет не меньше, чем папе.
Полицию уже вызвали. Мы заходим в лифт. Как только двери за нами смыкаются, Норбер говорит, что я все сделал как надо и не должен себя корить. И снова я удивляюсь: как будто прочел у меня на лице, что я думаю. Если тот человек — нелегал, то полиция не помогла бы ему. Наоборот, его бы арестовали и тут же выслали из страны. Норбер пристально смотрит мне в глаза. «Ты дал ему кров и пищу, он переоделся, он набрался сил. Ты сделал все, что мог», — заключает он, и, прежде чем я успеваю ответить, двери лифта открываются.
Я делаю шаг вперед, и у меня в жилах стынет кровь.
Буквально.