Наш консерватизм и наша русскость – речь идет о поколении, заявившем о себе на страницах советской печати еще в середине шестидесятых – являются прежде всего результатом нашего сознательного или стихийного преодоления советской идеологии. И в этом мы, часто сами того не осознавая, были последователями антикоммунизма русских мыслителей начала ХХ века, последователями всех тех, кто предупреждал о большевистской революции как национальной катастрофе и кто после Октября встал на защиту тех русских ценностей, которые разрушила «ленинская гвардия», а потом уже Сталин. На мой взгляд, наше поколение – я имею в виду прежде всего сознательных антисоветчиков – было ближе к традициям русского консерватизма, чем те, кто сегодня связывает русский консерватизм с ценностями коммунизма.
Консерватизм моего поколения – и тех, кто исповедовал ценности «шестидесятничества», и тех, кто, как идеологии «русской партии», развивал идеи национал-коммунизма, – вырастал из оппозиционных настроений, из противостояния господствующей марксистско-ленинской идеологии. Шестидесятники искали отдушину, связывали будущее СССР с реабилитацией нэпа, программой Бухарина, с реабилитацией права на внутрипартийную демократию. Наследники «шестидесятничества» верили, что можно соединить созданную Лениным и Сталиным политическую систему и нашу советскую общенародную собственность с демократией и рыночной конкуренцией. А идеологи русской партии верили, что можно соединить коммунизм с идеалами «Святой Руси», с духовным наследством православной России.
Надо сказать сразу, что идеологи русской партии были антикоммунистами только в одном смысле: в отрицании марксистского интернационализма, в их противостоянии марксистскому учению об отрицании наций и национального сознания. Кстати, идеологов «русской партии», как я помню, очень раздражало высказывание Юрия Андропова о советском народе как новой исторической общности людей. Надо еще осознавать, что в шестидесятые-семидесятые сама постановка вопроса о русских святынях, об особенностях русской души, особенностях русского национального сознания была вызовом официальной идеологии. Газета «Правда» в то время таких понятий не знала.
И первые, и вторые, правда, по-своему, противостояли сложившейся политической системе и господствующей марксистской идеологии, и в этом смысле были двумя частями легальной оппозиции. И те, кто в своем сознании консервировал нэпманскую, досталинскую Россию, и те, кто консервировал в своем сознании начатую Сталиным реабилитацию героики русской истории, были антикоммунистами в том смысле, что противостояли идеологии «реального социализма». Первые противостояли ленинско-сталинской, как они считали, «догматической» трактовке марксизма, вторые, то есть идеологи «русской партии», боролись с интернационалистской трактовкой учения о коммунизме.
Никто из идеологов «русской партии», как я точно знаю, не был всерьез знаком с историей русской общественной мысли, с дореволюционной русской философией. Но все они рано или поздно выходили на идеи Николая Данилевского, на его учение о моральных преимуществах особой русской цивилизации перед Западом. Конечно, идейная борьба между партией «Молодой гвардии» и партией «Нового мира» была борьбой между славянофилами и западниками советского розлива. Надо учитывать, что консерватизм как идеология, как система ценностей, всегда вторичен. Консерватизм Ж. де Местра был реакцией на разрушение французской революции. Консерватизм Николая Бердяева, консерватизм «веховцев» был сначала реакцией на революцию 1905–1907 годов, а потом реакцией на катастрофу 1917 года. Охранительский консерватизм Георгия Победоносцева и Константина Леонтьева, само стремление «заморозить» Россию, был вызван опять-таки стремлением противостоять грядущей социалистической революции.
В том-то и дело, что русский консерватизм моего поколения, поколения тех, кто родился в конце тридцатых – начале сороковых, если и возникал в сознании, то обязательно как антикоммунизм, и прежде всего как разочарование в советской экономической системе. К началу перестройки я не встречал среди интеллигенции ни одного человека, который бы верил в преимущества советской экономики над капиталистической. Конечно, этот стихийный процесс приобщения к ценностям консерватизма, и прежде всего к ценностям религии, православия, внутренний протест против государственного атеизма, рост понимания того, что без частной собственности нельзя создать эффективную экономику, чаще всего не носил концептуального характера. Понятие «консерватизм» не использовал даже Александр Солженицын в своих трех антикоммунистических статьях, вошедших в сборник «Из-под глыб».
Этот наш стихийный консерватизм как антикоммунизм нес в себе, во-первых, протест против государственного атеизма, политики разрушения церквей, во-вторых, протест против ленинского «нравственно все, что служит победе коммунизма», то есть нес в себе стихийное оправдание того, что Горбачев называл «общечеловеческой моралью». В-третьих, наш стихийный консерватизм нес в себе утрату веры в преимущества социалистической организации труда над частнокапиталистической, утрату веры в возможность построения коммунизма. В-четвертых, он нес в себе негативное отношение к пролетарскому интернационализму, к идее отмирания наций и национального сознания. Но, сколько я помню, к началу перестройки уже было мало тех, кто верил в историческую неизбежность социалистической революции в России. Кстати, я пришел на философский факультет МГУ, чтобы доказать самому себе, что Октябрь все-таки был случайностью в русской истории, что Россия могла развиваться по-другому, по тому пути, по которому она развивалась до 1917 года. И на первом, и на втором курсе я писал курсовые на кафедре диамата по теме «Необходимость и случайность в историческом развитии» и в то время «откопал» и у Энгельса, и у Плеханова много идей, которые работали на мои убеждения. Хотя, наверное, мой антикоммунизм разделяли в то время не более 10–15 студентов философского факультета МГУ. Кстати, все они, антикоммунисты и антимарксисты, за исключением меня, уходили на кафедру логики, чтобы не связывать свою жизнь с преподаванием официальной идеологии в вузах.
Все эти разговоры о том, что русский консерватизм и антикоммунизм несовместимы, порождены особенностями нашей демократической революции 1991 года, порождены тем, что ее инициаторами и вождями были не лидеры оппозиции, как в странах Восточной Европы, не борцы с системой, сидевшие в тюрьмах, а члены КПСС, представители партийной номенклатуры третьего розлива, как правило – марксисты и коммунисты до мозга костей.
Были у нас в СССР, конечно, и те, кто, в отличие от шестидесятников и представителей «русской партии», прямо переходил на позиции русского консерватизма и русского антикоммунизма. Несомненно, к примеру, Александр Солженицын и Игорь Шафаревич были куда ближе к русскому консерватизму, чем те же идеологии «русской партии». Но на самом деле, как мы знаем, все наши настоящие оппозиционеры, борцы с системой не сыграли какой-либо существенной роли в политических процессах, которые происходили в последние годы перестройки. Не могу не напомнить, что мои статьи «Истоки сталинизма», опубликованные подряд в четырех номерах журнала «Наука и жизнь» (№ 11–12 за 1988 год и № 1–2 за 1989 год) и посвященные разоблачению аморализма учения Маркса о революционном терроре, пропаганды Марксом «плебейского терроризма» якобинцев, были в штыки встречены как нашими шестидесятниками, так и идеологами «русской партии». Еще раз повторяю: на самом деле нынешняя мода на соединение традиций русскости с ценностями коммунизма является не столько продолжением традиций русского консерватизма, сколько реакцией на хаос девяностых, на национальный нигилизм бывших шестидесятников, пришедших в 1991 году к власти в России с помощью Ельцина. Отсюда, от негативной реакции на распад государственности в начале девяностых, и неизбежная идеализация «советской державности», «советской государственной дисциплины», которую мы наблюдаем сегодня в посткрымской России. Не забывайте, Николаю Бердяеву и Петру Струве и в голову не приходило связывать свой консерватизм с традициями российской имперскости. Хотя они были сторонниками великой России. Но для них великая Россия связывалась прежде всего с внутренним, духовным и экономическим могуществом.
Я как выпускник философского факультета МГУ (1963–1968 годы), привлекший внимание к своим статьям в «Комсомольской правде» еще в 1966 году, и как человек, которому посчастливилось быть знакомым и часто общаться со всеми выдающимися представителями советской интеллигенции того времени, утверждаю, что тогда, во второй половине шестидесятых – начале семидесятых, сами понятия «мысль», «интересно», «достойно внимания» были синонимами понятий «антидогматизм», «антисоветизм». И в этом стремлении выйти за рамки официальной идеологии представители шестидесятнического направления ничем не отличались от «молодогвардейцев».
Для «левых» героизм состоял в критике с помощью Карла Маркса советского бюрократизма. Для сторонников «русской партии» героизм состоял в публикации статей и книг о масонах, о масонском происхождении Февраля. Этим мы жили и этому радовались, и, честно говоря, никто тогда не думал, что через какие-нибудь двадцать лет советская система со своей марксисткой идеологией распадется.
Не все, кто претендовал в советское время на собственное мнение, на собственную позицию, на собственные мысли, осознавали изначальную антисоветскую направленность своего интеллектуального творчества. Но, на самом деле, медленно, постепенно все эти маленькие прорывы за рамки официальной идеологии расшатывали советскую систему. Иногда то, что было в подсознании, невольно вырывалось на люди публично. И даже у очень правоверных советских людей. Наиболее характерно в этом отношении признание профессора МГУ Василия Васильевича Соколова, одного из самых ортодоксальных преподавателей нашего факультета, во время круглого стола «КП», посвященного преподаванию философии в вузе, который я проводил в июне 1967 года в стенах редакции. Речь идет о его признании, что «ленинское учение о противоположности материализма и идеализма является слишком зыбкой почвой для серьезного изучения истории философии». Редактор отдела Валентин Чикин (в будущем – бессменный главный редактор «Советской России») этот подкоп под ленинизм сознательно пропустил в печать. Кстати, тогда Валентин Чикин был типичный шестидесятник. Он, как и все мы, работники отдела, считал, что если бы вместо Сталина пришел к власти Бухарин, то СССР превратился бы в демократическую страну с эффективной экономикой. Кстати, в своей книге «Сто зимних дней» Валентин Чикин обращал внимание на ленинское учение о кооперации, которое предполагало соединение частной рыночной инициативы с основами советской власти. И самое страшное, что цензор «Комсомолки» тоже пропустил в печать этот откровенный выпад против философских основ советской государственной идеологии. Скандал! Василия Васильевича спасло положения участника ВОВ. Меня спасло мое положение отличника, одного из лучших студентов факультета. Но факт остается фактом. Эта антисоветская, антисистемная интенция, то, что я называю стихийным антикоммунизмом, сидела в душе каждого, кто обладал способностью самостоятельно мыслить и обладал каким-то достоинством.
Еще один пример. Один из наиболее талантливых и одаренных, но ортодоксальных марксистов нашего времени, знаменитый Эвальд Ильенков, на мой вопрос в публичной аудитории, еще в 1982 году, в актовом зале Института психологии Академии наук СССР: «Как совместить с материализмом кантовский императив?» – отвечает: «Там, где начинается чувство совести, кончается материализм».
Но советскую систему и марксистско-ленинскую идеологию спасало то, что каждый отряд советской интеллигенции, решившись на поступок, на самостоятельную мысль, противостоял только одной из многих «скреп» советской идеологии и никак не связывал свое идеологическое новаторство, свой скромный антикоммунизм в рамках советской системы с идеологическим новаторством других интеллигентских партий. Сегодня понятно, что частный выпад против идеологии по поводу одного из догматов марксизма допускался, ибо он не выглядел как революция против основ. А те, кто выступал сразу против господствующей идеологии и заявлял о себе во всем как антикоммунист и антисоветчик, естественно оказывались уже в тюрьмах, а после 1974 года – за границей. А так, по кусочку, бороться с идеологией более-менее удавалось.
История «русской партии» началась с текста обращения выдающихся, старейших деятелей советской культуры – Сергея Коненкова, Павла Корина и Леонида Леонова – к молодежи с призывом «Берегите святыню нашу!». Здесь впервые было сказано этими деятелями культуры, что «церкви и другие культовые здания» – это не только «объекты религиозного значения», не место пребывания «опиума для народа», но и свидетельство художественного и духовного творчества русского народа. Кстати, с этого обращения, которое на самом деле инициировал мой шеф, тогда завотделом пропаганды ЦК ВЛКСМ Валерий Ганичев, и началась в СССР реабилитация православия, русских святынь, а потом и русских православных традиций. Негативной реакции Политбюро ЦК КПСС на это послание не было. Но в данном послании на самом деле явственно звучал призыв вернуться к традиционным ценностям русского консерватизма.
Писатели-почвенники подрывали социалистическую идеологию рассказом правды об ужасах коллективизации, голода тридцатых годов. Обычно вспоминают в этой связи «Драчунов» М. И. Алексеева. Но лично для меня правда об ужасах начала тридцатых, о тяготах советской жизни, о том, как много пережили русские люди и даже дети во время раскулачивания, раскрылась в повести Виктора Астафьева «Кража». Вся эта литература, русская по духу и по сути антисоветская, в том числе романы Василия Белова «Кануны» и «Год великого перелома», «Прощание с Матерой» Валентина Распутина, подрывали веру во все то, что говорила об истории СССР официальная идеология. Валентин Распутин в своем романе «Прощание с Матерой» словами своей героини Дарьи прямо осуждает официальную мораль за то, что для нее недоступно понятие совести, что она такая глыба, из-за которой невозможно отличить добро от зла.
На самом деле, если всерьез судить о подвиге советской литературы второй половины шестидесятых – семидесятых, то можно сказать, что она на самом деле камня на камне не оставила от официальной классовой морали, вольно или невольно ставила под сомнение моральную ценность социалистического строительства в СССР. В 1996 году, точно не помню, Александр Солженицын на приеме во французском посольстве по случаю вручения ему очередной премии жаловался на свою судьбу: «Валентин Распутин, – говорил он мне, – не меньший антисоветчик, чем я. Но меня за „Один день Ивана Денисовича“ в конце концов выслали из страны, а его, Валентина Распутина, за его антисоветское „Прощание с Матерой“ наградили Ленинской премией». И действительно, парадокс состоит в том, что при Брежневе довольно часто, несмотря на мнимый догматизм Михаила Суслова, государственные награды присуждались за очередное литературное восстание против официальной советской идеологии, за реабилитацию основ консерватизма, за реабилитацию христианского «не убий». Кстати, что имеет прямое отношение к теме моего разговора, в новой, якобы посткоммунистической России многие не понимают, что без консервации абсолютного приоритета христианской морали, принципа «не убий», без консервации самоценности человеческой жизни, консерватизм вообще не имеет смысла.
Шестидесятники-западники подрывали советскую идеологию уже по-своему. Они уже, как могли, пытались опрокинуть советскую идеологию ссылками на ценность свободы, демократии. Кстати, не могу не сказать, что все-таки для шестидесятников-западников ценность человеческой жизни, при всех и симпатиях к Ленину, была выше, чем у идеологов «русской партии».
Но, повторяю, все эти формы подкопа под существующую государственную идеологию существовали сами по себе. С одной стороны, наблюдалось противопоставление русских национальных традиций и святынь безликости советского интернационализма. С другой стороны, наблюдалось противопоставление ценностей демократии и свободы русским державническим, и прежде всего советским, традициям. Но никогда, ни в шестидесятые, ни в семидесятые, ни в первой половине восьмидесятых я не встречал в легальной советской печати попыток совместить государственничество, державничество как ценности русского патриотизма, русского консерватизма, с ценностями свободы и человеческой жизни. Ни одна партия, ни один политик в годы перестройки не выступили с политической программой, которая бы последовательно опиралась на ценности просвещенного русского патриотизма, на либеральный консерватизм Николая Бердяева и Петра Струве. Ни одна партия не пыталась в это время соединить русское государственничество с ценностями свободы и гуманизма.
Правда, был один такой случай. Когда Президиум Академии наук выдвинул мою кандидатуру на освободившееся место от Академии наук СССР на Съезд народных депутатов СССР, на место умершего Андрея Сахарова, я предложил во время своего выступления перед собранием выборщиков программу сохранения СССР, сохранения нашего исторического государства, но опирающегося на ценности свободы и гуманизма. Но против меня прежде всего выступили либералы-академики во главе с Георгием Аркадьевичем Арбатовым. Как они мне потом честно сказали, для них любой русский патриотизм и любой русский консерватизм, даже либеральный, несет в себе опасность черносотенства.