Книги

Ролан Барт. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда Барт берется за этих трех авторов, ему открывается смысл его пребывания в санатории. «Они разработали своеобразные протоколы уединения: для Сада это закрывание, для Фурье – фаланстер, для Лойолы – монастырский затвор. Всякий раз речь идет о том, чтобы путем материальной операции отрезать новый язык от мира, который мог бы внести помехи в новый смысл. Так они создают чистое, семантическое пространство»[776]. Не получилось ли так, что то, что могло показаться задерживающим развитие опытом, налагающим ряд ограничений, в итоге оказалось в некотором смысле благотворным? По всей видимости, именно это чувствует Барт после мая 1968 года: отделение, отход в сторону, добровольное одиночество способны помочь освободиться от речи и доксы, привести к письму в том полном и бесконечно открытом смысле, который он ему придает. Интерес к альтернативным или изолированным формам жизни, как в случае трех авторов из «Сада, Фурье, Лойолы», позволяет задаться вопросами о своей жизни. Сила биографии как критического пространства, важная черта творчества Барта, формируется в тот самый момент, когда ему кажется, что предыдущие места полностью оттеснены в прошлое. Вплетая собственные биографемы – санаторий, своеобразное отношение к деньгам и тратам, квартал Сен-Сюльпис – в биографемы авторов, которых он разбирает, он отделяет «я» от социального мира, чтобы включить его в бесконечное движение текста, который прочитывается и без записи об Отцовстве[777] и потому предстает полной противоположностью политического дискурса. В то же время Барт создает хрупкое искусство памяти, то самое, которое он будет стремиться применить к самому себе в последующие годы.

Изменения

Итак, кризис, вызванный 1968 годом, зовет в путешествие. Это один из основных мотивов текста о Саде, и с него начинается книга: «В некоторых романах Сада много путешествуют»[778]. Барт жалуется Морису Пенге, что не сможет в ближайшее время приехать в Японию: Мишель Сальзедо на длительное время уехал в Израиль, и он не может надолго оставить мать одну. Он решает поехать 25 июля в Танжер, чтобы присоединиться там к Роберу Мози, Франсуа Валю и Северо Сардую. Барт снова едет туда в ноябре и собирается провести там весь конец года. Помимо того что это место обеспечивает полное удовлетворение желаний без каких бы то ни было ограничений, помимо денежных, у Барта также складываются там крепкие связи с литературными и университетскими кругами: с Абделькебиром Хатиби, который приезжал на его семинар в 1964 году и с тех пор стал другом (в начале текста о Фурье он даже приводит длинное письмо об изготовлении прогорклого масла, иногда используемого для кускуса, которое ему написал Хатиби[779], а в 1979 году в прекрасном тексте-посвящении, послесловии к «Татуированной памяти», Барт скажет обо всем, что было у них общего, – изображениях, пристрастии к следам и буквам[780]); с поэтом Заглулом Морси, с которым он познакомился в Рабате в 1965 году через Хатиби и который стал товарищем по бесчисленным приключениям в Марокко. Барт, редко писавший о поэтических книгах, публикует в Nouvel Observateur рецензию на его поэтический сборник, изданный в 1969 году в издательстве Grasset, в которой возвращается к мотиву «второго языка», но на этот раз в буквальном смысле: «Стихотворение показывает нам, как другой язык (наш) понимается, функционирует с другой стороны: на этот раз это мы находимся к нему анфас: мы находимся анфас исходя из нашего собственного языка»[781]. Именно в обществе Морси в Танжере Барт встречает новый 1969 год, пообещав вскоре вернуться в страну и ответить на приглашение друга, который на протяжении десяти лет был директором факультета французской литературы и цивилизации в университете Рабата[782].

В первой половине 1969 года Барт занят подготовкой к отъезду, а также заканчивает редактуру текста о «Сарразине», который пока не получил названия «S/Z». Но его повседневная жизнь становится все более мрачной и трудной. Проблемы со здоровьем, возобновившиеся в 1968 году, вызывают настоящую физическую депрессию. Он часто чувствует утомление и даже подавленность. Вынужден отменить свою поездку в Бельгию в начале 1969 года, а также выступления в Бордо и Анже и, хотя он едет в Англию в феврале, делает это без особого удовольствия. Его немного развлекла покупка в Оксфорде множества книг о Востоке. 1969 – это год, в котором у Барта выходит меньше всего публикаций: конечно, он одновременно заканчивает «S/Z» и «Империю знаков», так что эту слабую продуктивность следует считать относительной. Но можно заметить, что он реже берется за сторонние заказы, откуда бы они ни исходили – от журналов, выставок или газет. Такое положение вещей тоже указывает на изменения.

Барт подписывает с Министерством образования трехгодичный контракт, по которому его направляют профессором «французской литературы» в университет Рабата начиная с 1 сентября 1970 года. После долгих колебаний он все-таки принимает участие в коллоквиуме в Серизи, посвященном преподаванию литературы. Он выступает там с докладом о классическом учебнике, известном как «Лагард и Мишар». В этом докладе он защищает альтернативную историю литературы, которая была бы в первую очередь историей цензуры[783]. Вместо того чтобы пробыть там все десять дней коллоквиума, он приезжает 24 июля и уезжает в тот же день, а это нелегко, учитывая, как трудно добраться до замка Серизи. Барт также предупреждает, что не хочет принимать участие в коллективных сессиях: в данный момент такого рода академическое общение для него тяжело. В середине августа он едет на великолепную Виллу Сербеллони в Белладжо на организованную Фондом Форда конференцию о стиле в литературе. Там в выступлении «Стиль и его образ» он представляет стиль как череду трансформаций, производимых на основе коллективных или идеолектических формул. Он приводит в пример очень личную версию эффектов интертекстуальности в жизни самого читателя:

Довольно долго прорабатывая новеллу Бальзака, я с удивлением обнаружил, что неумышленно переношу в обстоятельства жизни фрагменты фраз, формулировки, взятые из бальзаковского текста. […] Я пишу жизнь (у меня в голове она истинна) при помощи формул, унаследованных от предшествующего письма; или, точнее, жизнь и есть то, что уже конституировано как литературное письмо: рождающееся письмо – это прошлое письмо[784].

Принцип переписывания теперь касается не только литературы, но самой ткани существования. Это замечание подтверждает, насколько сильно захвачен «Сарразином» этот период, когда жизнь начинает смешиваться с текстом, так как ее главным мотивом становится письмо. Текст Бальзака также лежит в основе статьи «Последствия действия», в которой Барт представляет один из кодов, проанализированных в «S/Z», – «проаретический», заставляющий выбирать из двух альтернативных терминов: если повествование выбирает термин, обеспечивающий его продолжение, персонаж словно бы выбирает свое будущее или судьбу[785]. Здесь текст и жизнь снова соединяются и действуют сообща.

Конкретное желание сделать письмо единственным смыслом жизни появляется с самого приезда Барта в Марокко, где он начинает вести дневник, оставив практику ведения записей в духе протестантской счетной книги и намереваясь с самого начала создавать на основе ежедневного письма единый текст. По привычке он не берет с собой в путешествие ежедневник, а записывает свои впечатления в отдельную тетрадь. Именно из этих более или менее подробных или пространных записей позднее родятся «Происшествия». Что бы об этом ни говорили, данный текст не был результатом одного только длительного пребывания в Марокко в 1969–1970 годах. В многочисленных предшествующих поездках у Барта сложилась практика отмечать и описывать «сцену». Так, в июле 1969 года перед отъездом он начисто переписал свой блокнот «Происшествия»: проект с таким названием уже существует и оформился. Это доказывают многочисленные упоминания в ежедневнике, а в большую картотеку с 1968 года под этим названием заносятся впечатления и описания увиденного. Это также помогает установить непрерывную связь между длительным пребыванием в Марокко и короткими поездками в эту страну, которые он совершает в среднем два раза в год с начала 1960-х, продолжая регулярно туда ездить до 1973 года (он снова вернется к этой привычке в 1977 году). Часто противопоставляются друг другу (это делал сам Барт) короткие приезды, праздничные и светлые, полностью проходящие в погоне за удовольствиями, и долгие периоды жизни в Марокко, давящие и скучные. Но на самом деле такого четкого деления нет. В этот год у Барта действительно была большая преподавательская и административная нагрузка, из-за которой его жизнь на месте в каком-то смысле мало чем отличалась от жизни в Париже. Впрочем, до авторитарного поворота режима Хассана II, принявшего явно параноидальный оттенок после покушения Кенитры в 1972 году, 1970 год был моментом массовых волнений молодежи, парализовавших университетскую жизнь; Барт не мог их игнорировать. Когда волнения мешают ему вести занятия, он оказывается в точно такой же ситуации, что и два года назад в Париже. Желание уехать подальше от политической ажитации терпит неудачу. Тем не менее он не отказывается от приятной жизни, которую дарила эта страна, удовлетворяющая его страсть к наблюдению, соблазнению, к множащимся телам. В день приезда в Танжер он отмечает:

Суббота, 27 сентября 1969 года, приехал около 12:30. Солнце, теплый ветер. Отель, поспал, читал газету в Socco. Расслабление. Снова вернулся вкус к этому городу, выбранному городу. Погода испортилась, подул сильный ветер, стало грустно. Тоска здесь: абсолютное, неисправимое одиночество. Кафе на площади Франции. Пассажи. Мелкие покупки (мания делать здесь покупки). Пешком вернулся в отель. Поспал. Бар на террасе наверху в отеле: тематически привлекательный. У М., потрясающе (пять!). Короткая остановка в Socco (ничего), легкий ужин в Café de Paris. Isba, где Кики и вечный Абдула. Blow up. Кики, сбрендивший или пьяный, канючит и пугает меня: хочет быть моим «рабом». На празднике, сначала с Абдулой, затем меня подцепил Ахмед д’Уйда. Вернулся в два часа, немного почитал Жюля Верна.

Чередование эйфории и отчаяния проходит через все впечатления о путешествиях. Оно приводит письмо в движение. Подавленность, которая чувствуется в «Происшествиях», нельзя списать на одни только тяготы длительного пребывания в стране. Она также связана с фазой спада, следующего за возбуждением, с перипетиями желания и с тем, что письмо всегда следует за наслаждением, не совпадая с ним полностью.

В своей последней статье «Никогда не получается сказать о том, что любишь», посвященной Стендалю, Барт очень резко пишет об этих периодах пребывания в Марокко. Он уточняет, что по случаю этой ссылки хотел добиться настоящего разрыва с прошлым и найти свободу сердца.

Италия – страна, в которой Стендаль, не совсем путешественник (турист) и не совсем местный житель, оказывается блаженным образом избавлен от ответственности гражданина; если бы Стендаль был итальянским гражданином, он бы умер, «отравленный меланхолией»: будучи миланцем в душе, а не по гражданскому состоянию, он только и делает, что пожинает блестящие эффекты цивилизации, за которую не несет ответственности. Я и сам имел возможность испытать удобство этой хитроумной диалектики: я очень любил Марокко. Я часто ездил туда как турист, даже подолгу оставался там в полной праздности. Затем мне пришла в голову идея поработать там год профессором: феерия исчезла. Столкнувшись с административными и профессиональными проблемами, погрузившись в неблагодарный мир причин, детерминаций, я покинул Праздник, чтобы вернуться к Долгу[786].

В отличие от Стендаля Барт был не в состоянии избавиться от своих обязательств и найти приемную страну, в которой мог бы лишь предаваться наслаждениям, быть самим собой, не испытывая необходимости связывать себя с какой-либо коллективной сущностью. Он оказался в двусмысленной ситуации, содержащей в себе этическую дилемму, на которую он косвенно намекает в тексте, начатом в 1970 году в Марокко, – предисловии к итальянскому изданию «Азиаде» Пьера Лоти, которое Барту заказал его друг Франко Мария Риччи. В этот текст он переносит основные мотивы своей тогдашней жизни: сравнение Марракеша и Стамбула из романа, дрейф у Лоти и ощущение наследства без наследников, которое он, возможно, испытывает в Марокко, его собственное положение и положение путешественника («Сто лет спустя, то есть в наши дни, каким бы был ориентальный фантазм лейтенанта Лоти? Скорее всего, какая-нибудь арабская страна, Египет или Марокко»[787] – две страны, в которых Барт жил). Все это указывает на прямой перенос. Более уклончиво пассажи о гомосексуальности и разврате намекают на иное, но не менее поразительное сходство.

С эстетической точки зрения Барт также отождествляет Лоти со своим собственным подходом, а не наоборот: определение происшествия как легкой складки и нулевой степени фиксации, как и различение Лоти-персонажа и Лоти-Автора, Лоти I и Лоти II, предвосхищающее его собственный автопортрет, – способы подчеркнуть поэтическое искусство самого Барта. Отождествление заметно даже в ляпах или ошибках: он два раза упоминает знаменитый дом Лоти как «его дом в Андае», тогда как фотография Лоти среди его экзотических сувениров была сделана в доме в Рошфоре[788]. Этот сдвиг важен, поскольку он показывает, что Барт связывает Лоти со своими отцовскими и материнскими корнями: морской офицер, как и его отец, Лоти воплотил в себе неосуществленные возможности его истории и рассказал о них; исследователь и авантюрист, как и его дедушка по материнской линии, он фотографируется в доме (для Бенже это дом в Виль-д’Авре, но Андай остается для Барта знаком, указывающим на материнские корни) в окружении своих трофеев. Но, самое главное, в этом тексте появляются первые размышления о понятиях проживания (résidence) и пребывания (séjour), более нюансированные, чем та формулировка, которую он даст в 1980 году. Барт пишет здесь о трех возможных стадиях отчуждения от родины: путешествие, пребывание в другой стране и натурализация. Лоти оказывается то туристом, то резидентом, то гражданином (в качестве офицера турецкой армии). Хотя третья стадия отчуждения ему не знакома, Барт переживает переход от первой стадии (путешествие) ко второй (проживание), как раз когда пишет это предисловие. Тогда он дает тонкое определение трудностей, связанных с «пребыванием», при котором субъект лишен как «этической безответственности туриста», так и ответственности гражданина. Этот промежуточный статус дает возможность стать парадоксальным существом, не поддающимся классификации. Это состояние, которое Барт в другом месте мог бы назвать нейтральным, состояние, которое всегда повторяется и угрожает приостановкой. В пространстве проживания «субъект может нырнуть на дно: то есть скрыться, спрятаться, ускользнуть, одурманить себя, раствориться, исчезнуть, отлучиться, умереть для всего, что не является его желанием»[789].

Этому идеальному аспекту опыта длительного пребывания в чужой стране (представленному в статье о Лоти, которую счел «блистательной» Альтюссер, прочитавший ее в «Новых критических эссе» в 1972 году), вожделенному уходу в себя, развеивающему все страхи, противоречит гораздо более проблематичный аспект, связанный с неизбежными обязательствами. Перед отъездом Барт тщательно проработал три своих курса о Прусте, Жюле Верне и Эдгаре По, но вынужден подстраиваться к новой аудитории, сильно отличающейся от более подготовленной публики в Практической школе высших исследований. В Рабате это главным образом студенты, учащиеся на лиценциатов, или студенты второго цикла на семинарах. С февраля забастовки мешают проведению занятий. Ситуация еще больше обостряется в июле в момент неудачной попытки военного переворота в Схирате. Маоистские требования большинства студентов, которых поддерживают многие марокканские преподаватели и сочувствующие французские специалисты, снова приводят к триумфу речи, которая так мешала Барту в Париже в 1968 году. Присутствие в 1969/70 году на филологическом факультете дюжины китайских студентов создает условия для соперничества политических группировок, связанных с иностранными культурными центрами: советский центр и квартал возле апельсиновой рощи, в котором поселились китайские студенты, также оказываются главными местами сбора членов Союза марокканских студентов и центрами протестного движения. В синематеках советского и французского культурных центров также разражаются политические и идеологические дебаты[790].

То, что Барт не может, подобно Стендалю, свободно извлекать выгоду из избранной страны проживания, вызвано не столько личными решениями, сколько исторической трансформацией. Но его меланхолия – не только следствие зависимости и обилия обязанностей. Она также связана с тем, что он испытывает давление смерти; меланхолия превращает отказ от политической ангажированности из проявления эгоистического желания сохранить в неприкосновенности собственную индивидуальность в потерю интереса к внешнему миру, грусть, тоску. Поэтому в «Происшествиях», собранных из всего, что попало на глаза, повсюду фигурируют пятна, «пятно оранжевой грязи спереди», пятно на брюках «молочной белизны», «пятно, легкий след как будто от голубиного помета на капюшоне незапятнанной чистоты», «муха, начинающая смущать только спустя некоторое время», «грязь блошиного рынка», но кроме этого появляется цвет джелаб, «дикая роза в чашке чая с мятой» на базаре в Марракеше. Некоторые записи посвящены кратким приездам, проведенным в обществе друзей – Робера Мози, Франсуа Валя, Северо Сардуя, – и, возможно, были сделаны до 1969 года, например вот эта: «В Ито, среди широкого и благородного пейзажа, один из нас в шутку (это подчеркивается) дает изображение голой женщины (из какого-нибудь Play-Boy) юному Мохе, продавцу камней: улыбка, сдержанность, серьезность, отстраненность мальчика»[791]. В других говорится о времени, когда он преподавал, о студентах, преподавателях-французах. Но чаще всего сценки эти ценны не столько описываемыми обстоятельствами, сколько тем, что можно назвать пуантилизмом: момент и четко определенная точка реального, как раз и являющаяся тем, что в Camera lucida Барт определяет как punctum в фотографии: «Ибо оно значит в числе прочего: укус, дырочка, пятнышко, небольшой разрез, а также бросок игральных костей. Punctum в фотографии – это тот случай, который на меня нацеливается (но вместе с тем делает мне больно, ударяет меня)»[792]. То, что пронзается взглядом и что пронзает сердце стрелой в ответ: грязь, бедность, невзгоды, интерес, то, что цепляет и удерживает (сексуальность). «Происшествия» походят на моментальные снимки в том смысле, что в них нечто продлевается, как в фотографии. Это нечто – полная противоположность наслаждения. Это остаток, момент, в который реальность, обобщаясь, дереализуется. В этом мире возможностей, который открылся в Марокко и может предложить много молодых людей (разумеется, за деньги), Барта охватила настоящая лихорадка физического контакта. Момент письма, «заметок», как выразился один мальчик («Вы делаете заметки?»[793]), – это минута покоя, когда сохраняется лишь ясное, порой мучительное свидетельство о том, что было.

В Рабате Барт живет в съемной квартире возле вокзала. Мать и брат приезжают к нему в январе 1970 года. Мишель Сальзедо хочет воспользоваться случаем, чтобы дополнить знание иврита изучением арабского, и Барт знакомит его с преподавателем арабского с факультета. Они используют свободное время, чтобы попутешествовать по Марокко: Барт отвозит мать к корзинщикам в Сале, возит их обоих в Танжер, Азилах, Фес. В начале февраля Мишель уезжает обратно в Париж, и Барт, у которого из-за забастовок нет занятий, на короткое время тоже туда едет, чтобы заниматься рекламной кампанией «S/Z» и давать многочисленные интервью в связи с выходом книги (L’Express, Les Nouvelles littéraires, множество радиопередач). 20 февраля он в одиночку уезжает в Марокко, куда его приглашают прочитать «публичный курс», лучше сочетающийся с протестами, чем закрытые семинары или курсы, на которые допускаются только лиценциаты. Уже тогда Барт сообщает декану о своем желании досрочно прекратить контракт. Он чувствует, что его легитимность и функция снова поставлены под сомнение. Ему хочется уехать. Особенно бесполезным студенты считают его курс по Прусту, в котором видят образец господствующей классической французской культуры. Одно из их идеологических требований – отделить знание языка от того, что они считают насильно навязываемой колониальной культурой. В 1971 году в интервью Ги Скарпетте для журнала Promesse Барт возвращается к этому вопросу, всячески дистанцировавшись от данного требования: «В некоторых странах, до сих пор обремененных старым колониальным языком (французским), в настоящее время преобладает реакционная идея о том, что язык можно отделить от „литературы“, преподавать первый (как иностранный) и отказаться от второй (сочтенной „буржуазной“)»[794]. Но некоторые студенты высоко ценят семинары Барта: например, Абделла Бунфур, убежденный в необходимости оценить по достоинству марокканскую литературу (сегодня он крупный специалист по берберской литературе, профессор в Национальном институте восточных языков и цивилизаций), тем не менее извлек пользу из обучения у Барта и его разборов.

В конце февраля Барт совершает приятную поездку на юг Марокко с компанией друзей: Эрфуд, Мерзуга, Уарзазат, затем ущелье Тодга с Источником священной рыбы. Он посещает ущелья и пальмовую рощу в Тингхире, а по возвращении почти сразу уезжает в Париж в связи с выходом (менее чем через месяц после «S/Z») второй книги этого года, «Империи знаков». Он возвращается только 6 апреля, но все равно не может нормально вести занятия. Барт воспользовался этим, чтобы продолжить путешествие, на этот раз в одиночку, в другом регионе, отдавая дань туризму, хотя и является постоянно проживающим: Тарудант, Гулимин, рынок верблюдов. Обратно он едет через Эс-Сувейру, где останавливается в наемных бунгало. К нему приезжают французские друзья: Цветан Тодоров в мае, Северо Сардуй и Франсуа Валь в июле, а Анриетта Барт и Мишель Сальзедо снова с ним с июня. Помимо отношений с марокканцами, которые установились у него уже давно, он также общается с кругом экспатов, преподающих или выполняющих дипломатические поручения, в частности с Жозетт Пакали, заведующей отделением французского языка в университете Мохаммеда-V; с Клодом Палаццоли, профессором юридического факультета, который несколько лет спустя напишет книгу «Политическое Марокко»[795], а тогда регулярно организовывал праздники, куда приглашал Барта; с Жаном-Клодом Бонне, молодым специалистом, работающим в Марокко, у которого Барт живет летом 1970 года после того, как оставил свою квартиру в Рабате, но еще не снял по возвращении новую для себя и матери на улице Омали, в Касабланке; с Бернаром Сишером, который приезжает в Марокко осенью 1970 года, тоже как специалист. Барт также знакомится с Клодом Олье, который в дальнейшем будет подолгу жить в этой стране, но уже сейчас здесь не новичок. Олье к этому моменту уже опубликовал две книги, действие которых происходит в Марокко («Мизансцену» в 1958 году и «Поддержание порядка» в 1961-м). В своей книге «Марракеш Медина» (1976) он использует столкновение арабского, французского и берберского языков как активный элемент своего письма. По его рассказам, во время двух их встреч в Рабате он упрекал Барта за то, что тот прошел мимо страны и, самое главное, ее языка[796]. Барт действительно не уделяет арабскому такого внимания, как японскому, и не предпринимает попыток его изучить. Тем не менее это не совсем справедливый приговор: как мы видели, его опровергают тексты о марокканских писателях, а также «Происшествия» и семинар о полисемии, подтверждающий, что Барт внимательно приглядывался к стране и даже к ее языку. Всегда следуя строго по тексту, в соответствии с методом анализа, который он отработал в «S/Z», а также применял к Эдгару По, он интересуется феноменами плюрализации, все больше раскрывая смысл. В семинаре о полисемии Барт с увлечением использует работу Жака Берка и Жана-Поля Шарне «Неоднозначность в арабской культуре». «Полисемия, таким образом, последовательно рассматривается в своем французском и арабском контексте»[797]. Примеры омонимов с противоположным значением (ad’adâd в арабском, которые Барт называет по-французски «энантиосемами», то есть словами, способными приобретать противоположные смыслы, как, например, hôte[798]) расширяют возможности и порывают с нормами стабильности и каузальности, что, в свою очередь, влечет за собой определенные проблемы для культуры, основанной на неизменности письменного текста. Барт также анализирует слова azrun (сила, слабость), baht’nun (море, земля), jawnun (черный, белый), jarun (патрон, клиент). Подобно Жаку Деррида, искавшему подобные слова в греческом языке (pharmakon – лекарство, яд), Барт видит в этой амбивалентности способ борьбы против аргументативной и рациональной логики, стремящейся к истине, и за расширение возможностей смысла. Как и у Деррида, текстуальный анализ, основанный на развертывании и различии, – еще один, децентрированный способ пробудить мысль. Кроме того, это принцип деликатности, который выходит за рамки альтернативы, запутывает или откладывает смысл. Ту же самую открытость Барт находит в сексуальной игре: «Сексуальный запрет полностью снят, но не ради какой-то мифической „свободы“ (концепта, годящегося только для того, чтобы удовлетворять робкие фантазии общества, называемого массовым), а ради пустых кодов, что освобождает сексуальность от обмана стихийности»[799]. Оппозиции разрушает их собственная биполярность или амбивалентность; то же самое происходит с кухней, которая дает целый спектр примеров: «множество двусмысленных изысканных комбинаций», «кухня Феса (городская): bstalla, цыпленок в сахаре, mrouzia (блюдо Аид Эль-Кебира), баран с медом; majun, наркотик и афродизиак…»[800]

Задолго до того, как вопрос о двуязычии будет представлен как аргумент в пользу постколониальной литературы, Барт выявляет силу французского языка, на котором пишут, отталкиваясь от другого языка, тем самым помогая децентрации европейского субъекта. Это красота, обнаруживаемая в «Письме Джилали», воспроизведенном в «Ролане Барте о Ролане Барте», язык которого выражает «в одно и то же время истину и желание». Но это и отслеживание в «Происшествиях» языковых странностей, которые заставляют знаки скользить и совершенно его завораживают: «Мне нравится язык Амиду: „мечтать“ и „лопнуть“ вместо „иметь эрекцию“ и „кончить“. В „лопнуть“ есть нечто растительное, брызгающее, рассеивающееся, диссеминирующее; в „кончить“ – моральное, нарциссическое, полное, замкнутое». «Селам, ветеран Танжера, расхохотался, потому что встретил трех итальянцев, с которыми только потерял время: „Они думали, что я женственный!“»[801] Это также мечты, рожденные арабскими именами, столь ощутимые в этом тексте, кажется, прикасающемся ко всему, словно водя пальцами по поверхности: Наджиб, Лаусин, «Абдессалам, студент-медик в Тетуане», «Мохамед с нежными руками», «Аземмур» – все это звуки, ритмы, формулы, предшествующие фразам, возвращающие нас к языковой утопии, которая грезилась в «Империи знаков» или в «Удовольствии от текста», когда Барт вспоминал о стереофонии площади в Танжере. Это внимание к знакам и языкам – доказательство неравнодушного отношения Барта к этой стране, более того, признания ее специфики, которая должна быть изучена.

Но больше всего в Марокко ему нравятся дома: средиземноморский дом как общее место, которое он делает в высшей степени индивидуальным фантазмом. Когда он там бывает – и во время коротких приездов, и во время годового проживания, – он регулярно посещает Мехиулу, местечко к югу от Касабланки, на одной широте с Аземмуром, неподалеку от моря: туда почти каждые выходные ездит его друг Ален Беншайя[802]. В «Происшествиях» Барт упоминает пансион, который держала некая француженка, «где свет давала керосинка и где зимой все леденело»[803]: «Счастье в Мехиуле: большая кухня, ночь, на улице гроза, харира варится, большие керосиновые лампы, весь балет мелких визитов, жара, джеллаба и чтение Лакана (Лакан, заработанный этой комфортной тривиальностью)»[804]. Образ безмятежного покоя, который ироническая шпилька о Лакане превращает в место проекции и желания. То же самое желание сформулировано в Camera lucida в связи с фотографией Чарльза Клиффорда: «Старый дом, затененное крыльцо, черепица, облупившийся арабский орнамент; прислонившись к стене, сидит человек, пустынная улица, средиземноморское дерево (фото Чарльза Клиффорда „Альгамбра“): это старая, сделанная в 1854 году фотография затрагивает меня по той простой причине, что именно здесь я хочу жить»[805]. Желание поселиться в таких домах утопически влечет его в места былых времен, где смешивается незапамятное время детства и фантазматическое будущее утопии. Оно всегда вписано в средиземноморскую рамку, упомянутую также в «Как жить вместе» в связи с горой Афон: «В конце концов, это пейзаж. Я вижу себя там, на террасе, море вдали, белое полотно, у меня две комнаты и столько же у друзей»[806]. Находиться в обществе книг и друзей, в месте, сочетающем в себе одиночество и общение, удаленность и красоту, – значит найти эквивалент телу матери. Барт признает это в Camera lucida: