Книги

Ролан Барт. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Значение 1960-х годов, подготавливающих 1968 год, прочитывается в том, как литература и изображения заставляют выйти за рамки структуралистской программы, расширяя число изучаемых объектов. Очарованный бесконечным открытым горизонтом письма и силой образов, Барт постепенно переносит свою критику в другие области, отдаляя ее от непосредственного повода и превращая в личное интеллектуальное приключение и поиски автономного письма. В этих поисках беспрецедентные и небывалые возможности приписываются чтению.

Глава 12

События

В 1967 году Барт очень мало времени проводит во Франции. В начале весны он на месяц возвращается в Японию. Дважды ездит в Италию, один раз в Марокко, а время с сентября по декабрь проводит в Соединенных Штатах. После конференции в Университете Джонса Хопкинса его приглашают поработать семестр в Балтиморе. На неделе Барт живет неподалеку от университета, в отеле Broadview, но почти каждые выходные отправляется в Нью-Йорк, где у него есть друзья, в частности Ричард Ховард. Он повторяет свой семинар по риторике и использует его, чтобы объездить с выступлениями почти всю Америку: Филадельфию, Бостон, Сан-Франциско, Санта-Барбару, Индианаполис, Чикаго… В этот год в свет вышла «Система моды», но теперь его занимают совсем другие тексты и вопросы. Барт по-прежнему видит в структурализме решение, направленное против герменевтики, но его интерес к диссеминации и множественности смысла уводит его исследования в другом направлении.

Барт занимается Японией, продолжает изучать язык и осваивает много важной литературы – о дзене в искусстве стрельбы из лука, книгу Алана Уоттса о дзен-буддизме и работы Дайсэцу Тэйтаро Судзуки, на которого он, вероятно, обратил внимание в ходе чтения книги «О Ницше» Жоржа Батая, где приводятся длинные цитаты из Судзуки[740]. Его также интересует форма хайку, и он читает переводы Басё и Иссы, а также четыре тома Блайса о хайку. В то же время он заинтересовывается новеллой Бальзака «Сарразин»: идею подсказала статья психоаналитика Жана Ребуля, опубликованная в 1967 году в Cahiers pour l’analyse, «Сарразин, или Персонифицированная кастрация». Посвятив новелле свой семинар в Высшей школе практических исследований, Барт подумывает написать о «Сарразине» Бальзака текст, посвятив его Леви-Строссу[741]. Кроме того, он пишет о Лойоле, пользуясь множеством накопленных карточек. Интересно прочитать вместе эти три книги («S/Z», «Империю знаков» и «Сада, Фурье, Лойолу»), создававшиеся одновременно. Хотя на первый взгляд они могут показаться довольно далекими друг от друга («S/Z» выполняет научную программу, а «Империя знаков» отражает литературные и личные амбиции), выявляется большое количество взаимодействий и завязывающихся между ними диалогов: преимущество такого подхода в том, что он позволяет смягчить противопоставление одного Барта другому и увидеть единство его проекта независимо от того, какую форму письма он выбирает. Так, в семинаре 1968 года о «Сарразине» можно найти карточки о «Японии», ссылки на мастеров дзен при характеристике преподавания, а воображаемая механография, используемая для описания фабрики по производству письма у Игнация Лойолы, то, как все у него разбивается на отдельные единицы, напоминает метод, при помощи которого Барт читает Бальзака[742]. Важный революционный поворот этого периода связан также с переносом внимания с письма на чтение, что в итоге позволяет расшатывать коды школьного объяснения классики и до бесконечности множить направления, в которых распространяется смысл.

Отсутствия

Барту часто ставили в вину относительное равнодушие к событиям мая 1968 года. Он действительно не был в первых рядах протестующих, хотя протест занимал и беспокоил его. Он следовал той же самой линии поведения, которую принял с момента прихода к власти генерала де Голля: никаких истерических жестов, никакого словесного шантажа («сама речь – шантаж», говорит он на первом занятии семинара, возобновленного после перерыва, вызванного майскими событиями[743]) и при этом никакой поддержки по умолчанию – в силу обостренного осознания роли и обязанностей критической мысли.

1967–1970 годы образуют важный период в биографии Барта: они соответствуют кризису, хотя само слово «кризис» им не вполне подходит. Вопреки устоявшемуся мнению вытекающий из них сдвиг не является ни откровением, ни поворотом, а представляет собой углубление темы отсутствия (которая одновременно и этос, и тревога). Произведения, которые он читает в этот период, образующие своего рода фон повседневной жизни, имеют капитальное значение – одновременно причины и следствия этого движения. Поскольку Барт не подчиняется приказаниям норм, насилию языка, смерти, его начинают преследовать фигуры фрагментации, нехватки и пустоты. Тексты, которые его привлекают («Сарразин», «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром», «В поисках утраченного времени»), обеспечивают его смысловой сетью, фигурами, помогающими осмыслять эти «неблагодарные вопросы» рассеяния, остатка. Уникальное влияние «Сарразина» постоянно дает о себе знать – текст Бальзака, кажется, становится «лекалом» для всех текстов этого периода. Отсылка к Бальзаку порой неожиданным, но всегда любопытным образом пересекается с изучением дзен-буддизма, даосских практик или коанов. Тема кастрации, которая в новелле Бальзака ощущалась как болезненная нехватка, немного сглаживается через японскую идею пустоты. Фигура смерти присутствует в «Сарразине» повсюду. В классической китайской мысли Барт находит иную форму отсутствия – неполного субъекта. Желанию-владеть или желанию-произвести-впечатление полного субъекта, господина слова (того, кто берет слово или выхватывает микрофон на больших собраниях) мастер дзен, которому Барт все больше уподобляется, особенно в своих курсах, противопоставляет «не-желание-владеть», взятое у Лао-цзы: «Он не показывает себя и сияет. Он не самоутверждается и добивается своего»[744]. Начиная с 1968 года эта программа определяет поведение Барта в области политики.

Знаменитый текст «Смерть автора», написанный в 1967 году, открывается упоминанием «Сарразина»:

Бальзак в новелле «Сарразин» пишет такую фразу, говоря о переодетом женщиной кастрате: «То была истинная женщина, со всеми ее внезапными страхами, необъяснимыми причудами, инстинктивными тревогами, беспричинными дерзостями, задорными выходками и пленительной тонкостью чувств». Кто так говорит? может быть, герой новеллы, старающийся не замечать кастрата под обличием женщины? или Бальзак-индивид, рассуждающий о женщине на основании своего личного опыта? Или Бальзак-писатель, исповедующий «литературные» представления о женской натуре? или же это общечеловеческая мудрость? А может быть, романтическая психология? Узнать это нам никогда не удастся по той причине, что в письме как раз и уничтожается всякое понятие о голосе, об источнике. Письмо– та область неопределенности, неординарности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности, черно-белый лабиринт, где исчезает всякая самотождественность, и в первую очередь телесная тождественность пишущего[745].

Начатый сразу после этого, 8 февраля 1968 года, курс по «Сарразину» с первого же занятия делает смерть автора условием работы над текстом: «Воскрешение текста предполагает смерть автора, связанную с повышением чтения в ранге»[746]. «Нарратив – предикативная ткань без субъекта, с субъектом мигрирующим, исчезающим. Говорит не автор, не персонаж (следовательно, это не субъект), говорит смысл»[747]. По этому изменению системы, когда к понятию структуры добавился первостепенный отныне вопрос о множественности голосов, можно измерить степень влияния Юлии Кристевой: понятие параграммы, делающее из литературного текста крайне подвижную сеть, упоминается с самого начала, как и имя Бахтина с его идеей полифонии и диалога голосов. Структурный анализ повествований, восьмой номер журнала Communications о повествованиях, который Барт собирал в 1966 году, Пропп, русские формалисты – все это, как считается, уже хорошо знакомо студентам, и профессор останавливается на них лишь вкратце. В свою очередь, привносятся новые понятия диссеминации и распада, ориентирующие теоретические размышления в сторону интертекстуальности (даже если пока это слово отсутствует): «Каждый текст строится как мозаика цитирования, каждый текст – это приспособление к другим текстам и их трансформация», согласно знаменитой формулировке, введенной в обиход Юлией Кристевой в 1969 году в «Семиотике»[748]. Уже в семинаре Барта 1968 года текст не отсылает ни к чему, кроме самого себя или других текстов (до бесконечности).

Идея «смерти автора» выражает следующую абстракцию: текст – расходящаяся во все стороны конфигурация, образованная фрагментами голосов, кодов, цитат, которые письмо сплетает воедино, не подводя, однако, под что-то одно. В интеллектуальном контексте, в котором под сомнение ставится сама идея субъекта и сразу несколько соображений объединяются для разоблачения авторитета инстанций речи[749], эта формулировка может удивить: кажется, что она уничтожает реального автора, тогда как на самом деле она нападает на унифицирующую функцию. По Барту, автор в силу своей единичности и символической власти над текстом – неподходящая фигура для того, чтобы поддерживать множественность кодов и смыслов. Но его умерщвление – еще и символический акт, демонстрирующий парадоксальную власть по отношению к предположительному рассеянию функций. Здесь легко узнать силу утверждения и искусство эффектной формулировки, отчасти свойственные бартовскому письму, можно также разглядеть кивок в сторону Фуко и конца «Слов и вещей», но также нельзя не заметить, как текст заражается рефлексией, программирующей убийство Сарразина, главного героя новеллы[750]. Смерть делает свое дело. Естественно, читатель или критик в значительной мере берут на себя роль, отринутую автором вопреки его собственной воле. Но их множественное по своей природе бытие, их анонимность уменьшают риск злоупотребления властью.

Переворачивание позиций хорошо вписывается в процесс институциональных изменений, к которым настойчиво призывали майские события 1968 года. По сути, они следовали протоколу, давно уже введенному Бартом в его курсах. Это прочитывается и в том, как приглушается сила утверждения в его текстах. Очень многие в 1960-е годы экспериментировали с альтернативными пространствами преподавания, иным отношением к мастерству и знанию. На многое повлияли преподавание Луи Альтюссера в Высшей нормальной школе, когда он читал со студентами «Капитал» Маркса в 1964/65 учебном году, а также семинар Лакана, в котором речь идет об основах психоанализа (начиная с этого года он проходит на улице Ульм). Публикация в 1966 году по инициативе Франсуа Валя «Текстов» Лакана, которые открываются анализом «Украденного письма» Эдгара По, а также коллективный сборник «Читать „Капитал“», в котором помимо Альтюссера приняли участие Этьен Балибар, Роже Эстабле, Пьер Машре и Жак Рансьер, показывают, что внимание сместилось от автора к читателю и приоритет отдается анализу и расшифровке. Независимо от того, о чем идет речь – о структурах или о симптомах, цель в том, чтобы произвести на свет новые данные, не позитивистские и не рефренциальные. В этом смысле предложения поменять местами учителя и ученика или доселе невиданная фигура читателя-автора, которую пропагандирует Барт, выдвигаются еще до 1968 года. Само существование этих разных предложений способствует появлению потребности в трансформации.

Можно с уверенностью сказать, что Барт – один из провозвестников этого движения в контексте университета, и он дает понять, что возможны иные отношения со знанием и со словом. В ноябре 1968 года часть курса «Сарразин» посвящена археологии образовательных учреждений, где складывается иерархическая практика, основанная на власти, которую дает право брать слово. Вслед за этим Барт предлагает программу радикальной критики некоторых языковых практик. Противопоставление письма и речи сводится к различию между монологизмом речи и полифонией письменного текста или же просто к различию между устным и письменным. Чтобы пошатнуть авторитет речи, Барт призывает на помощь японскую культуру. Дзен, оставляя на долю ученика построение отношений с учителем, устанавливает два принципа: «учить нечему» и «учитель не помогает ученику». Мастерство – это прежде всего овладение теми формами, к которым ученик путем подражания и многочисленных проб и ошибок может сам постепенно получить доступ. Порой именно потому, что он ничего не понимает, ученик становится мастером[751]. Сделать семинар пространством обучения форме – значит заменить речь письмом или, по крайней мере, ответить на «залипание исследований на речи» посредством «призрака или фантазма письма»[752].

Тогда как объяснить, почему Барт не почувствовал, что май 1968 года его касается, хотя он был среди тех, кто предуготовлял его, участвовал в митинге протеста против снятия Анри Ланглуа, собравшемся перед Синематекой в феврале[753], а в своих рассуждениях о литературе, образах и медиа так резко порывал с университетской аргументацией, что сыграл в этот период роль настоящего властителя дум и косвенного зачинщика бунта? Можно привести несколько причин, объясняющих это расхождение и ощущение Барта, что он не попал в струю. Ему пятьдесят два года, и он уже утратил ту энергию, которой была наполнена большая часть его деятельности в 1950-е годы. Юный возраст протестующих его исключает. Его недоверие к революционной театральности не позволяет ему играть роль, изображать из себя даже того, кем он на самом деле является, – «невежественного учителя». Кроме того, именно в 1968 году снова возвращается болезнь. 27 апреля после вечера в компании Робера Мози он упал в обморок на улице. Барта отвезли в больницу Лэннек, где ему наложили швы между бровями и оставили под наблюдением на несколько часов. 6 мая, через три дня после начала студенческих волнений, он пошел делать электроэнцефалограмму на улицу Виктора Гюго. В это время трое студентов из Нантера, среди которых Кон-Бендит, вызваны на дисциплинарную комиссию, в качестве группы поддержки их сопровождают Анри Лефевр, Ален Турен, Ги Мишо и Поль Рикёр. 7 мая, в день многолюдных студенческих манифестаций и бурных протестов против сил правопорядка, у Барта началось кровохарканье, и он проходит осмотр у доктора Жангио. Темп его работы замедляется. 10 мая в Латинском квартале строятся баррикады. В тот же день Барт получает результаты исследования мозга, не очень хорошие, что его угнетает. 18 мая у него встреча с неврологом Питье-Сальпетриер: в ожидании визита к врачу он пытается хоть как-то ограничить поток текущей работы (почта, диссертации, которые нужно читать, проверка студенческих работ, текст о бурнаку, обещанный Соллерсу…), при этом не переставая следить за развитием событий. Он ходит по Сорбонне, снова открывшейся 14 мая и превращенной в огромную свободную трибуну, на которой выступают с предложениями и спорят круглые сутки. 16 мая Барт участвует в бурной дискуссии о только что произошедших событиях: он задет за живое (не в этот ли день была произнесена знаменитая фраза «Структуры не выходят на улицу», которую, по мнению некоторых, он принял на свой счет?). Вечером вместе с Валем и Сардуем он отправляется в «Одеон» послушать дебаты, в которых участвуют студенты, профсоюзные деятели, лицеисты, жители квартала, любопытствующие. Хотя после большой объединенной демонстрации 13 мая началась всеобщая забастовка, постепенно парализовавшая город и страну, Барт, игнорируя ее, отправляется 18 мая к врачу. «Почти полное облегчение», – записывает он в своем ежедневнике, имея в виду то ли результаты обследования, то ли тот факт, что ему удалось беспрепятственно проехать по городу. Защиты диссертаций, в которых он должен участвовать в Сорбонне, отменены. 22 мая он проводит три часа в лаборатории на улице Соферино, где у него искусственно вызывают гипергликемию, чтобы взять анализы. 24 мая он смотрит по телевизору выступление де Голля на фоне шума демонстрации на бульваре Сен-Мишель, более ожесточенной, чем обычно, – она перерастает в настоящие волнения. Барт говорит уже не о «демонстрациях», а о «бунте». 25 мая он приглашен на расширенную ассамблею VI сектора Школы.

Цель этого стереографического рассказа о событиях коллективной истории и индивидуальной жизни не в том, чтобы снять с Барта обвинения в недостаточно активном участии в событиях. Скорее он призван напомнить о том, как обыденная жизнь может порой соприкасаться с животрепещущей актуальностью, несмотря на разницу в масштабах. Барт постепенно возвращается к письму, полдня занимается текстом о бурнаку, другие полдня – текстом о Фурье. Спектакль театра японских марионеток он смотрел в театре «Одеон» 2 мая вместе с матерью и Мишелем Сальзедо. Рецензия на этот спектакль, которая в многочисленных вариантах будет повторена в «Империи знаков», содержит, как и «Фурье», неприкрытые аллюзии на текущую ситуацию. Восхищаясь нетеатральным характером этого спектакля, он объявляет его достоинством ограничение власти голоса и подавление истерии. Философский вклад бурнаку, по его мнению, состоит в устранении антитезы между внутренним и внешним, одушевленным и неодушевленным, поскольку антитеза, излюбленная фигура западной культуры, «превращает любое имя в лозунг, направленный против его антонима (творчество против ума, спонтанность против рефлексии, истина против видимости и т. д.)»[754]. Более чем очевидно, что это выпад против лозунгов, под которые проходили майские события. Из ценностей, выдвинутых маем 1968 года – автономия, самореализация, сообщество, самоуправление, – единственная ценность, которая представляется ему важной и которую он может интериоризировать, – свержение власти учителя. Все остальные кажутся ему слишком показными для того, чтобы утверждаться как-то иначе, чем через истерию. Критика Бартом подобного бунта появляется в текстах, написанных во время событий – о них говорится только уклончиво (например, в «Фурье»: «Фурье стремится расшифровать мир, чтобы переделать его»[755]), – и в переписке. В письмах Морису Пенге Барт рассказывает о своих проблемах со здоровьем, а 9 июня, узнав о том, что Пенге после возвращения из Японии будет назначен в Сорбонну, пишет: «После этой ужасной забастовки, которая к тому же плохо закончилась». Он продолжает письмо по-настоящему встревоженным анализом ситуации и предостерегает своего друга:

Вам, как и всем нам, понадобится немалое мужество, чтобы начать новый учебный год – если он начнется. Вы даже представить себе не можете переворот, произошедший в умах, в языке, и все это на фоне отсутствующего института. Думаю, сегодня никто не может предвидеть диалектику, которая могла бы объединить самопровозглашенный маоистский университет и голлистский институт, если его вернут на место. Что касается меня, то признаюсь: в данный момент я не представляю, где мое место во всем этом. Во время этого огромного кризиса наружу вышли мучительные вещи, недоброжелательность, вражда и сведение счетов, и на всех уровнях сохраняется большая тревога. – Естественно, мой план поездки в результате стал очень неопределенным[756].

В июне этого года, когда работа университета и прочая деятельность потихоньку возобновляются, Барт постоянно боится, что на него накинутся и призовут к ответу, как это случилось с ним в Сорбонне. Он принимает участие в массовых ассамблеях, но без особой убежденности. Поездки в Нантер, куда он должен ездить на защиты вместе с Греймасом и Лефевром, становятся источником беспокойства. Он уверен, что ему нагрубят и из-за его роли, и из-за недостаточно активного участия (знаменитые вопросы того времени: «Откуда ты говоришь?», «Какие у тебя концепции?»), тогда как он солидарен только с одним – с важностью изменения образовательной модели. Барт считает несправедливыми выдвинутые против него обвинения, особенно инициированные газетой L’Express в самом начале июня, на которые он чувствует себя обязанным ответить. Во втором экстренном выпуске газета посвятила длинную статью Университету и «провалу властителей дум»:

Месье Луи Альтюссер, занимавшийся новой интерпретацией Маркса с точки зрения структурализма, в больнице: депрессия. Месье Мишель Фуко, которого два года назад приветствовали как философа будущего, преспокойно продолжает читать свой курс в университете Туниса. […] Месье Ролан Барт, руководитель исследований Практической школы высших исследований, имел нагрузку пятьдесят шесть учебных часов в год. Его ученики были передовыми студентами, фактически элитой, решившей посвятить себя научным исследованиям. С начала учебного года он использовал их для того, чтобы делать коллажи из брачных объявлений, взятых из Chasseur français, чтобы они могли поучаствовать в его лингвистических изысканиях. Он собирается подать в отставку и бросить преподавание[757].

К счастью, продолжает автор статьи Жерар Бонно, Барт является исключением: большинство профессоров решили вступить в игру и фундаментальным образом реформировать свое преподавание. Барт немедленно посылает опровержение, которое публикуется в первом после возвращения к нормальной жизни выпуске газеты, 17 июня: «С одной стороны, у меня никогда не было семинара на тему, которую мне приписывает ваш сотрудник, и я никогда не „использовал своих студентов“, чтобы делать какие бы то ни было коллажи для моей собственной работы. С другой стороны, я никоим образом не собираюсь подавать в отставку и уходить с поста руководителя исследований»[758]. Слухи приписывают Барту уход из-за чувства вины, и он ощущает себя выбитым из колеи.