Книги

Ролан Барт. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

Эта метаморфоза заслуживает того, чтобы описать ее подробнее. Конечно, как уже упоминалось, одна из причин – желание взяться за большое, значимое произведение. Кроме того, Барт хочет получить место, которое давало бы более устойчивый социальный статус, чем поденная работа в разных изданиях. Но остается одна неясность: почему он выбрал социологию, тогда как главными объектами его анализа были литература и театр и именно на них был направлен его интерес. Одним из объяснений может послужить резонанс, который вызывали «Мифологии», а также увлечение анализом повседневности. Другое объяснение, возможно, связано с идеей о нередуцируемости литературного языка, который видится как по сути своей прерывистая и далекая сущность, плохо поддающаяся интерпретации и познанию, результатом которых можно было бы поделиться. Как он пишет в «Критике и истине»:

…неоднозначность практического языка – ничто по сравнению с многосмысленностью языка литературного. В самом деле, двусмысленности практического языка устранимы за счет самой ситуации, в рамках которой они появляются: любой, пусть даже самой неоднозначной фразе всегда сопутствует нечто, лежащее вне ее (контекст, жест, воспоминание) и подсказывающее нам, каким образом мы должны ее понимать, коль скоро хотим практически использовать сообщаемую информацию; смысл становится ясным благодаря внешним условиям, в которых находится текст[581].

Без сопутствующей ситуации, в отсутствие контекста произведению трудно придать смысл, наложить на него сетку координат или передать его в качестве знания, хотя Барт и будет искать решения, которые позволили бы это сделать, и станет последовательно применять структуралистскую программу к литературе (в работе «О Расине» и в ряде статей этого периода). Но для начала он решает заняться практическим языком. Последняя причина, вероятно, также связана с политической ситуацией. Приход к власти генерала де Голля в 1958 году существенно сократил возможности для левой критики. Колониальный вопрос, который так занимал Барта в 1950-е годы, близок к разрешению, и этим разрешением занимаются правые. На откровенную обеспокоенность антидемократическим характером власти, установленной 13 мая 1958 года, выраженную в анкете Бланшо и Масколо, Барт отвечает четко и ясно: события меняют предмет интеллектуального оспаривания. Речь идет уже не о том, чтобы разоблачать фашизм, а о том, чтобы понять уловки, организацию ценностей такой власти на всех уровнях. Нельзя больше довольствоваться поверхностной, активистской оппозицией, необходимо отказаться от жестов, взятых из революционного арсенала, чтобы заняться долгосрочной работой, которая бы позволила бороться с идеологической регрессией, принесенной таким явлением, как голлизм.

Несколько месяцев спустя Барт публикует во France Observateur очень резкую и политически ангажированную статью о «Мемуарах» де Голля, на примере которых пытается продемонстрировать свои убеждения: если с появлением де Голля любая критика вдруг начинает давать осечку, следует понять причины этой осечки. Одна из них – опрокидывание политики на литературу, сакрализирующую героя и переводящую историю в метафизический план.

Французы всегда считали своих писателей (но не интеллектуалов) «порядочными» людьми. В едва ли не единодушном восхищении критики Генералом-Писателем есть чувство безопасности, уверенность в том, что в конечном счете не может исходить никакого зла, никакого вреда от человека, старающегося писать на хорошем французском языке[582].

Литература как ценность или как экзорцизм одновременно снимает подозрения в фашизме и блокирует возможности критики. Перед лицом этого факта, вероятно, следует не распространяться о другом понимании литературы, менее сводимой к идеологии, и причислить себя к интеллектуалам, а не к писателям. Но поскольку именно интеллектуальная жизнь в этот момент претерпевает повсеместные изменения, ослабление голоса Барта-критика и Барта-журналиста, уменьшение числа изданий, в которые он пишет, и уход в науку можно рассматривать как выбор, подсказанный самой ситуацией.

По всей видимости, именно в этом контексте следует рассматривать и эпизод с неподписанием «Манифеста 121», который так часто ставили Барту в вину, хотя это логически вытекает из того, как он в данный момент мыслит изменение функции интеллектуала. Бланшо и Масколо, активно включившиеся борьбу с Пятой Республикой, готовят текст с выражением протеста против войны в Алжире, который в дальнейшем будет не раз корректироваться, – Бланшо вспоминает о «бесчисленном количестве встреч, почти ежедневных»[583]. Констатируя факт распада колоний, манифест указывает на политическую роль армии в конфликте и разоблачает практику пыток, противоречащую «демократическим институтам». Декларация права на неповиновение заканчивается тремя положениями, по которым нет единодушного согласия даже среди самих подписавших:

Мы уважаем и считаем оправданным отказ браться за оружие, обращенное против алжирского народа. Мы уважаем и считаем оправданным поведение французов, считающих своим долгом помогать и защищать угнетенных алжирцев от имени французского народа. Дело алжирского народа, которое вносит решающий вклад в разрушение колониальной системы, – это дело всех свободных людей.

Призыв к неповиновению произвел на всех глубокое впечатление, и это объясняет, почему из всех многочисленных антивоенных инициатив той эпохи именно этот манифест стал историческим.

Когда летом Масколо, Шустер, Надо́, Пуйон, Пежю и Лейрис обращаются к интеллектуалам и писателям с предложением подписать манифест, некоторые из них обеспокоены законностью такого рода призывов. Барт ведет долгие споры на эту тему с четой Морен, и на редколлегиях Arguments все только об этом и говорят. Клод Лефор, Жан Дювиньо и Эдгар Морен решают составить свое «Обращение к общественному мнению», которое выйдет через месяц после манифеста (опубликованного 6 сентября 1960 года в журнале Vérité-Liberté) в ежемесячнике Федерации национального образования. Этот текст, твердо стоящий на позициях пацифизма и оппозиции военной власти, требовал немедленного прекращения военных действий и начала мирных переговоров в Алжире. Его подписали несколько десятков интеллектуалов помимо членов редколлегии Arguments: Этьембль, Мерло-Понти, Жак Ле Гофф, Поль Рикёр, Жак Превер, Жан-Мари Доменаш и др. Интеллектуалы, поддерживающие Фронт национального освобождения, выступают с критикой этой инициативы, показавшейся им мягкотелой. Но вторая петиция объединила тех, кто отказался призывать к незаконным действиям, при этом соглашаясь, что протест необходим. Помимо того что позиция Барта отражает его социальное окружение в этот период (в дружеском отношении он более близок к Эдгару Морену, чем к Масколо и Надó), она также указывает на его более глубокое убеждение, что революционный активизм в современном обществе не имеет смысла. Он не верит в псевдополитическое оружие протеста, о чем ясно пишет в статье «О режиме генерала де Голля». Более неявным образом, возможно, сам его статус «воспитанника нации» удерживает его от того, чтобы выступить против Республики и проявить неподчинение. В любом случае нельзя не отметить, что он снова пытается занять позицию, которую считает наиболее правильной, несмотря на риск разойтись со многими из друзей (как покажет время) и с самой историей, в которой остался только «Манифест 121» и его исключительная смелость (стоившая некоторым из подписавших нескольких дней тюремного заключения и обысков в квартирах). Восстановление контекста этого события позволяет снять с Барта обвинение в политической пассивности. Если он предпочитает призыв Лефора и Морена, то не из-за безразличия или покорности государству, но из-за глубокого понимания протестного жеста и его идеологических последствий. Он регулярно возвращается к теме недоверия к любым героическим установкам, которые превращают действие в позу, неизменно отмеченную своего рода ложью[584]. Этот эпизод, как и уход в науку, раскрывает его сомнения в отношении возможностей выражения, доступных критически настроенному интеллектуалу.

Что касается войны в Алжире и режима де Голля, Барт по-прежнему убежден, что писатели должны объединиться друг с другом, чтобы наметить возможную программу совместных действий. Когда Бланшо выражает желание продолжить это начинание за рамками манифеста, путем создания международного журнала, Барт без колебаний присоединяется к нему. Всегда чутко прислушивающийся к интеллектуальным инициативам, на этот раз он осознает, что изменения очень глубоки и требуют совершенно нового поведения, в чем он всецело согласен с Морисом Бланшо, хотя и формулирует это в более спокойных выражениях: вероятно, он гораздо меньше верит в возможность реального существования коммунизма мысли. Если Бланшо может написать в проекте журнала, что «мы приближаемся к радикальному движению времени… таким образом, нужно попытаться ответить на эту огромную загадку, которую представляет собой переход от одного времени к другому»[585], Барт в этот момент ограничивается поисками конкретных инструментов разоблачения и демистификации идеологии. Вероятно, его политизация носит не столь философский характер, хотя и он убежден, что голлистское государство – главный виновник краха интеллектуальной жизни во Франции[586].

Поначалу Бланшо обратился к Сартру, но тот отказался участвовать, и тогда он приступил к организации трехстороннего комитета, в который от Франции должны были войти он сам, Антельм, Дюрас, Бютор, Де Форе, Лейрис, Масколо и Надó, от Италии – Кальвино, Витторини и Пазолини, от Германии – Бахман, Энценсбергер, Грасса, Вальзер и Уве Джонсон. Высылка Энценсбергера в Норвегию после строительства Берлинской стены 13 августа 1961 года нарушила равновесие, и немцы начали выражать несогласие по многим пунктам, регулярно угрожая покинуть комитет. Бланшо обратился к Барту с предложением присоединиться к этому проекту в мае 1962 года, и Барт принял его с воодушевлением. Бланшо пишет: «Я очень рад, что вы согласились участвовать в руководстве и подготовке выпуска журнала. Итальянская и немецкая редакции готовы приступить, и потому мы тоже должны настроиться на начало работы и решили собираться, по крайней мере пока у нас не появится собственное помещение, каждую среду в 14 часов у Диониса Масколо (улица Сен-Бенуа, 5, третий этаж налево)»[587]. Барт регулярно приходит на эти собрания, а также участвует в коллективном заседании в Цюрихе, призванном положить конец тупиковой ситуации с немцами. Утром 18 января 1963 года он садится в самолет вместе с Де Форе, Бланшо и Масколо, но их коллективной энергии недостаточно, чтобы ответить на возражения и сломить идеологическое сопротивление, на которое наталкивается любое предложение. Несколько дней спустя Морис Бланшо пишет Уве Джонсону письмо, свидетельствующее об этих конфликтах и нареканиях:

Нас объявили виновными в философской абстракции, в игнорировании «конкретного», самодовольном наслаждении нашим «утонченным интеллектуальным героизмом» и отвержении плотского. […] На самом деле меня поразило, что высказанный нам упрек был в точности тем же, что во Франции правые адресуют левым интеллектуалам, то есть упреком в том, что они – люди с принципами, зануды и способны лишь на долгие, пустые изыскания, не гарантирующие истины. Во Франции правые единодушно бранят философию, потому что боятся оспаривания и вопрошания, которые для нас, собственно, и являются «философией», и потому что под предлогом восхваления конкретного, превозношения беспринципного эмпирицизма они на самом деле цепляются за социальный статус-кво, за социологический комфорт[588].

Итальянцы, в особенности Витторини, спорят с понятиями, в которых видят излишний мистицизм, оговаривают исключения, нападают на «онтологизм» французов. Во время поездки по Италии с выступлениями в феврале Барт снова встречается с итальянскими партнерами, которые делятся с ним своими сомнениями. «Мы немного поговорили с Бартом об итальянской ситуации, – сообщает Витторини в письме Бланшо в марте 1963 года. – Мы (я и Леонетти) сказали ему, что, например, некоторые „понятия“ (понятие молчания, понятие отсутствия), имеющие у вас один смысл, у нас имеют совершенно другой и довольно-таки неприятный смысл по причине того, что в Италии они были введены и разрабатывались школой христианских мистиков („Герметиками“, поэтами и эссеистами периода 1935–1945 годов)»[589]. Итак, никакие общие требования к литературе не могут их объединить. Бланшо мог сколько угодно призывать к терпимости и открытости, но различные группы, национальные комитеты были не в состоянии договориться, например, о том, какие авторы их объединили бы, или даже о названии журнала. У них явно возникают проблемы с переводом, несмотря на очень интересные предварительные соображения на этот счет[590]; международный аспект может возникнуть только на фоне конфликта. Нужно сказать, что итальянские и немецкие литературные круги сильно отличаются от французских. В слабо централизованных странах писатели часто живут в городах, далеких друг от друга, и не образуют сообщества. Единственный опубликованный номер журнала выйдет на итальянском языке под названием Gulliver в качестве приложения к журналу il Menabò, издающемуся в Einaudi. Барт даст туда три коротких фрагмента: один о современной постановке «Эдипа» Софокла, второй – о диалоге, а третий – о понятии формы[591]. Проект, призванный помочь выйти из интеллектуального одиночества, испытываемого каждым в его родной стране, ни к чему не привел. Но то, что у такого писателя-отшельника, как Бланшо, хватило мужества заняться публичной деятельностью, требовавшей большой дипломатичности и погружения в технические детали, безусловно, произвело впечатление на Барта. В результате хотя бы в одном пункте их позиции сошлись – в убеждении, что политическая общность основана на дружбе. Барт очень эмоционально говорит об этом в интервью о журналах, данном в 1979 году Марии-Терезе Падове: «Мне было очень интересно наблюдать, как такой человек, как Бланшо, справляется с этими острыми проблемами. Было много подготовительных заседаний, и все они несли на себе отпечаток – это, впрочем, было прекрасно и немного странно – своего рода… судьбы, негативного фатума, который исходил от… Бланшо; то есть, я бы сказал, что на втором уровне судьба, необходимость этой затеи была в том, чтобы ни к чему не привести»[592]. В остальном их по-прежнему очень многое разделяет.

Несколько лет спустя, когда Морис Бланшо снова обратится к Барту с просьбой дать комментарий и подписать еще одну петицию протеста против голлистского режима, тот ответит отказом, как и в случае декларации права на неподчинение, и приведет доводы, близкие тем, что он выдвигал в 1959 году в ответе на анкету «14 июля». Текст, предложенный для чтения и внесения поправок, носит крайне резкий характер. Разоблачая «режим странной регрессии», общественной и политической, пришедший к власти в результате военного переворота и из года в год становящийся все более авторитарным, манифест требует от «всех мыслящих людей, писателей, ученых, журналистов» порвать с ним любые отношения, отказавшись от «сотрудничества со службами, организациями, институциями и трибунами, подконтрольными государству и не имеющими настоящей автономии, как, например, Управление радиовещания и телевидения, и запретив им использовать их слова, тексты, произведения, имена»[593]. Барт приводит три причины для своего отказа. Первая – идеологическая. Если против этого режима необходимо бороться – а, по его мнению, бороться действительно надо, – то это следует делать, тщательно проанализировав, что представляет собой этот режим, а не отождествляя его с диктатурой, которой он, строго говоря, не является, и не сводя все к стереотипной ситуации. Ибо «если анализ неверен, он неизбежно приводит к неверным действиям». Вторая причина – политическая, и она переносит схватку в международное, а не национальное поле, когда Барт говорит, что настало время все «соотносить с будущей войной США против Китая». Последняя причина – этическая: писатель не может распоряжаться своим именем и произведениями как капиталом, который давал бы ему преимущества и рычаги внелитературного давления. Барт не только указывает на парадоксальный характер предложения подписать текст, призывающий отказаться от подписи; он также ставит под сомнение интеллектуальный жест, делающий творчество оправданием, «капиталом, который в качестве балласта поддерживает внелитературный выбор»; «как ставить подпись от имени произведения в тот самый момент, когда мы всячески нападаем на идею о том, что произведение может иметь подпись?»[594] Отсюда становится понятно, почему Барт с такой энергией принимает участие в деятельности журналов, не претендующих на внелитературные позиции. Опыт международного журнала также показывает, что Барт не отдалился от литературных кругов, хотя и добился положения ученого.

Его журнальная деятельность подпитывает его научную работу, а институциональный статус придает вес его участию в делах общества. Он пишет статьи, часто более длинные, спорные, в журналы, которые в этот момент читает весь интеллектуальный класс: Critique, Arguments, Communications, Annales и т. д. За десять лет, с 1958 по 1968 год, он медленно, но верно охватывает все поле целиком. Двойное признание, общественное и научное, которое он получает в этот период, – прямое следствие этой экспансии.

Его курсы также отражают эту двойную привязку. Аудиторию первых лет в основном составляют друзья. «Нас, „нормальных“ студентов было всего два-три человека, – вспоминает Жан-Клод Мильнер. – Была Виолетта Морен, дочь Мориса Линара, Робер Давид, небольшая группа близких людей»[595]. Среди первых слушателей можно также отметить, кроме Жана-Клода Мильнера, еще Жана Бодрийяра, который именно отсюда вынес идею своей «Системы вещей» (важным источником для этой книги стали лекции Барта и его статьи в Communications), Люсиль Бодрийяр, его первую жену, Ивонн Бернар, Люка Болтански, Жака Бузрана, Оливье Бержлена и Жака-Алена Миллера, которые с конца первого года становятся «постоянными учениками». Кафедра Барта называется «Социология знаков, символов и репрезентаций», и два первых года семинара он посвящает «инвентаризации современных систем означивания: систем объектов (одежда, еда, жилье)»[596]. Он оснащает социологический метод теоретическим аппаратом, восходящим преимущественно к Соссюру, а также к Ельмслеву, Якобсону и Мартине, и показывает, каким образом такой аппарат может быть полезен для других дисциплин – психологии, социологии, истории, экономики, антропологии и логики. Семинар закладывает именно «основы семиологии», исходя из понятий структурной лингвистики, пар язык/речь, означающее/означаемое, синтагма/система, денотация/коннотация. Каким изменениям подвергаются эти понятия, будучи примененными к внеязыковой реальности? Именно этот вопрос он ставит перед слушателями, предлагая им делать карточки по повседневным объектам. Жан-Клод Мильнер вспоминает, что сделал две такие карточки, одну с гомологией между традиционным обедом во французском духе (первое блюдо, основное блюдо, десерт) и морфологией языка (приставка, корень, суффикс) и еще одну о соответствии между цветами, используемыми в названиях разных видов мяса (белое, красное или черное), и их реальными цветами. Отголоски этого можно встретить в «Основах семиологии». Ресторанное «меню» служит, таким образом, для объяснения осей языка, актуализируя два плана: «Знакомство со всеми первыми блюдами, то есть горизонтальное чтение, есть чтение системы; чтению синтагмы соответствует чтение меню по вертикали»[597]. Барт также привлекает приглашенных исследователей. В первый год Греймас делает доклад на тему «Понятие системы у Соссюра»; Жан-Поль Арон представляет обзор «Исторические исследования репрезентации идеи знатности», а Жан-Луи Ферье, ученик Пьера Франкастеля и художественный критик в Temps modernes, выступает перед студентами на тему «Живопись и значение».

В течение своего второго года Барт обращает анализ к «другим субстанциям, нежели артикулированный звук… изображению… музыке и жесту»[598]. Его особенно интересует образность рекламных сообщений, в которой он различает три типа послания: буквальное иконическое послание, языковое послание и коннотированное иконическое послание. Среди тех, кто был приглашен выступить на семинарах, – Мишель Тарди с сообщением о восприятии образа, Робер Линар – о «Воображении» Сартра и Кристиан Мец – о семиологии кино. На материале своих семинаров Барту удается написать важные работы: «Рекламное послание», статью, опубликованную в 1963 году в Cahiers de publicité, в которой он возвращается к различиям разных типов послания, присутствующих в рекламных изображениях; «Риторику образа», повторяющую предшествующую статью, уточняя ее, – она была опубликована в четвертом номере Communications в ноябре 1964 года одновременно с «Основами семиологии»; в «Кухне смысла» он представляет свой метод в упрощенном виде применительно к одежде, автомобилю, готовым блюдам, кино, музыке, рекламным изображениям (представлена вся программа курса целиком) для читателей Nouvel Observateur. Из своего учебного курса Барт также извлекает материал для выступлений за границей: «Семантика объекта» в фонде Чини в Венеции, в рамках коллоквиума «Искусство и культура в современной цивилизации», куда он едет в сентябре 1966 года, или же «Семиология и урбанизм» в Институте истории и архитектуры Неаполя в 1967 году. Это еще одна черта бартовской практики – широкое использование в самых разных форматах своих прошлых наработок. Кроме того, большей частью своей известности во Франции и за ее пределами он обязан тому ореолу, который создает вокруг своих научных исследований.

«Основы семиологии», текст, опубликованный в Communications в 1964 году (а затем в 1965 году – в издательстве Denoël по просьбе Мориса Надó, только что поступившего туда работать), тоже возник на базе первых двух лет семинара. На этой важной обобщающей работе следует ненадолго остановиться, потому что в ней наглядно представлены метод и цель Барта. Четыре ее части соответствуют четырем парам или разделам структурной лингвистики, и, напомнив определения из лингвистики и их возможные варианты у разных авторов (Пирс, например, цитируется в разделе означающее/означаемое), Барт оценивает их социологическое значение на четырех типах примеров – описаниях моды, привлекаемой столь часто, потому что он располагает по ней обширным материалом, пище, мебели и архитектуре. В первой главе «Язык и речь» он повторяет уточнение, внесенное Ельмслевом в теорию Соссюра для осмысления различия между языком и речью (различие схемы, нормы и узуса), и применяет его к моде и пище. Например, он показывает, что язык, которым описывается пища, образован правилами исключения, оппозициями (соленое/сладкое), правилами ассоциации, узусами, когда речь о пище включает в себя все личные вариации, связанные с ее приготовлением. Но он также говорит о том, что наибольший интерес для изучения представляют комплексные системы, в которых нельзя априори зафиксировать факты речи и факты языка, такие как кино, телевидение и реклама. Вторая глава «Означающее и означаемое» проводит различие между семиологическим и лингвистическим знаком.

Подобно лингвистическому знаку, семиологический знак также состоит из означающего и означаемого (в рамках дорожного кода, например, зеленый цвет означает разрешение двигаться); но они различаются характером субстанции. Многие семиологические системы (предметы, жесты, изображения) имеют субстанцию выражения, сущность которой заключается не в том, чтобы означать. Очень часто такие системы состоят из предметов повседневного обихода, которые общество приспосабливает для целей обозначения[599].