Эта метаморфоза заслуживает того, чтобы описать ее подробнее. Конечно, как уже упоминалось, одна из причин – желание взяться за большое, значимое произведение. Кроме того, Барт хочет получить место, которое давало бы более устойчивый социальный статус, чем поденная работа в разных изданиях. Но остается одна неясность: почему он выбрал социологию, тогда как главными объектами его анализа были литература и театр и именно на них был направлен его интерес. Одним из объяснений может послужить резонанс, который вызывали «Мифологии», а также увлечение анализом повседневности. Другое объяснение, возможно, связано с идеей о нередуцируемости литературного языка, который видится как по сути своей прерывистая и далекая сущность, плохо поддающаяся интерпретации и познанию, результатом которых можно было бы поделиться. Как он пишет в «Критике и истине»:
…неоднозначность практического языка – ничто по сравнению с многосмысленностью языка литературного. В самом деле, двусмысленности практического языка устранимы за счет самой
Без сопутствующей ситуации, в отсутствие контекста произведению трудно придать смысл, наложить на него сетку координат или передать его в качестве знания, хотя Барт и будет искать решения, которые позволили бы это сделать, и станет последовательно применять структуралистскую программу к литературе (в работе «О Расине» и в ряде статей этого периода). Но для начала он решает заняться практическим языком. Последняя причина, вероятно, также связана с политической ситуацией. Приход к власти генерала де Голля в 1958 году существенно сократил возможности для левой критики. Колониальный вопрос, который так занимал Барта в 1950-е годы, близок к разрешению, и этим разрешением занимаются правые. На откровенную обеспокоенность антидемократическим характером власти, установленной 13 мая 1958 года, выраженную в анкете Бланшо и Масколо, Барт отвечает четко и ясно: события меняют предмет интеллектуального оспаривания. Речь идет уже не о том, чтобы разоблачать фашизм, а о том, чтобы понять уловки, организацию ценностей такой власти на всех уровнях. Нельзя больше довольствоваться поверхностной, активистской оппозицией, необходимо отказаться от жестов, взятых из революционного арсенала, чтобы заняться долгосрочной работой, которая бы позволила бороться с идеологической регрессией, принесенной таким явлением, как голлизм.
Несколько месяцев спустя Барт публикует во
Французы всегда считали своих писателей (но не интеллектуалов) «порядочными» людьми. В едва ли не единодушном восхищении критики Генералом-Писателем есть чувство безопасности, уверенность в том, что в конечном счете не может исходить никакого зла, никакого вреда от человека, старающегося писать на хорошем французском языке[582].
Литература как ценность или как экзорцизм одновременно снимает подозрения в фашизме и блокирует возможности критики. Перед лицом этого факта, вероятно, следует не распространяться о другом понимании литературы, менее сводимой к идеологии, и причислить себя к интеллектуалам, а не к писателям. Но поскольку именно интеллектуальная жизнь в этот момент претерпевает повсеместные изменения, ослабление голоса Барта-критика и Барта-журналиста, уменьшение числа изданий, в которые он пишет, и уход в науку можно рассматривать как выбор, подсказанный самой ситуацией.
По всей видимости, именно в этом контексте следует рассматривать и эпизод с неподписанием «Манифеста 121», который так часто ставили Барту в вину, хотя это логически вытекает из того, как он в данный момент мыслит изменение функции интеллектуала. Бланшо и Масколо, активно включившиеся борьбу с Пятой Республикой, готовят текст с выражением протеста против войны в Алжире, который в дальнейшем будет не раз корректироваться, – Бланшо вспоминает о «бесчисленном количестве встреч, почти ежедневных»[583]. Констатируя факт распада колоний, манифест указывает на политическую роль армии в конфликте и разоблачает практику пыток, противоречащую «демократическим институтам». Декларация права на неповиновение заканчивается тремя положениями, по которым нет единодушного согласия даже среди самих подписавших:
Мы уважаем и считаем оправданным отказ браться за оружие, обращенное против алжирского народа. Мы уважаем и считаем оправданным поведение французов, считающих своим долгом помогать и защищать угнетенных алжирцев от имени французского народа. Дело алжирского народа, которое вносит решающий вклад в разрушение колониальной системы, – это дело всех свободных людей.
Призыв к неповиновению произвел на всех глубокое впечатление, и это объясняет, почему из всех многочисленных антивоенных инициатив той эпохи именно этот манифест стал историческим.
Когда летом Масколо, Шустер, Надо́, Пуйон, Пежю и Лейрис обращаются к интеллектуалам и писателям с предложением подписать манифест, некоторые из них обеспокоены законностью такого рода призывов. Барт ведет долгие споры на эту тему с четой Морен, и на редколлегиях
Что касается войны в Алжире и режима де Голля, Барт по-прежнему убежден, что писатели должны объединиться друг с другом, чтобы наметить возможную программу совместных действий. Когда Бланшо выражает желание продолжить это начинание за рамками манифеста, путем создания международного журнала, Барт без колебаний присоединяется к нему. Всегда чутко прислушивающийся к интеллектуальным инициативам, на этот раз он осознает, что изменения очень глубоки и требуют совершенно нового поведения, в чем он всецело согласен с Морисом Бланшо, хотя и формулирует это в более спокойных выражениях: вероятно, он гораздо меньше верит в возможность реального существования коммунизма мысли. Если Бланшо может написать в проекте журнала, что «мы приближаемся к радикальному движению времени… таким образом, нужно попытаться ответить на эту огромную загадку, которую представляет собой переход от одного времени к другому»[585], Барт в этот момент ограничивается поисками конкретных инструментов разоблачения и демистификации идеологии. Вероятно, его политизация носит не столь философский характер, хотя и он убежден, что голлистское государство – главный виновник краха интеллектуальной жизни во Франции[586].
Поначалу Бланшо обратился к Сартру, но тот отказался участвовать, и тогда он приступил к организации трехстороннего комитета, в который от Франции должны были войти он сам, Антельм, Дюрас, Бютор, Де Форе, Лейрис, Масколо и Надó, от Италии – Кальвино, Витторини и Пазолини, от Германии – Бахман, Энценсбергер, Грасса, Вальзер и Уве Джонсон. Высылка Энценсбергера в Норвегию после строительства Берлинской стены 13 августа 1961 года нарушила равновесие, и немцы начали выражать несогласие по многим пунктам, регулярно угрожая покинуть комитет. Бланшо обратился к Барту с предложением присоединиться к этому проекту в мае 1962 года, и Барт принял его с воодушевлением. Бланшо пишет: «Я очень рад, что вы согласились участвовать в руководстве и подготовке выпуска журнала. Итальянская и немецкая редакции готовы приступить, и потому мы тоже должны настроиться на начало работы и решили собираться, по крайней мере пока у нас не появится собственное помещение, каждую среду в 14 часов у Диониса Масколо (улица Сен-Бенуа, 5, третий этаж налево)»[587]. Барт регулярно приходит на эти собрания, а также участвует в коллективном заседании в Цюрихе, призванном положить конец тупиковой ситуации с немцами. Утром 18 января 1963 года он садится в самолет вместе с Де Форе, Бланшо и Масколо, но их коллективной энергии недостаточно, чтобы ответить на возражения и сломить идеологическое сопротивление, на которое наталкивается любое предложение. Несколько дней спустя Морис Бланшо пишет Уве Джонсону письмо, свидетельствующее об этих конфликтах и нареканиях:
Нас объявили виновными в философской абстракции, в игнорировании «конкретного», самодовольном наслаждении нашим «утонченным интеллектуальным героизмом» и отвержении плотского. […] На самом деле меня поразило, что высказанный нам упрек был в точности тем же, что во Франции правые адресуют левым интеллектуалам, то есть упреком в том, что они – люди с принципами, зануды и способны лишь на долгие, пустые изыскания, не гарантирующие истины. Во Франции правые единодушно бранят философию, потому что боятся оспаривания и вопрошания, которые для нас, собственно, и являются «философией», и потому что под предлогом восхваления конкретного, превозношения беспринципного эмпирицизма они на самом деле цепляются за социальный статус-кво, за социологический комфорт[588].
Итальянцы, в особенности Витторини, спорят с понятиями, в которых видят излишний мистицизм, оговаривают исключения, нападают на «онтологизм» французов. Во время поездки по Италии с выступлениями в феврале Барт снова встречается с итальянскими партнерами, которые делятся с ним своими сомнениями. «Мы немного поговорили с Бартом об итальянской ситуации, – сообщает Витторини в письме Бланшо в марте 1963 года. – Мы (я и Леонетти) сказали ему, что, например, некоторые „понятия“ (понятие молчания, понятие отсутствия), имеющие у вас один смысл, у нас имеют совершенно другой и довольно-таки неприятный смысл по причине того, что в Италии они были введены и разрабатывались школой христианских мистиков („Герметиками“, поэтами и эссеистами периода 1935–1945 годов)»[589]. Итак, никакие общие требования к литературе не могут их объединить. Бланшо мог сколько угодно призывать к терпимости и открытости, но различные группы, национальные комитеты были не в состоянии договориться, например, о том, какие авторы их объединили бы, или даже о названии журнала. У них явно возникают проблемы с переводом, несмотря на очень интересные предварительные соображения на этот счет[590]; международный аспект может возникнуть только на фоне конфликта. Нужно сказать, что итальянские и немецкие литературные круги сильно отличаются от французских. В слабо централизованных странах писатели часто живут в городах, далеких друг от друга, и не образуют сообщества. Единственный опубликованный номер журнала выйдет на итальянском языке под названием
Несколько лет спустя, когда Морис Бланшо снова обратится к Барту с просьбой дать комментарий и подписать еще одну петицию протеста против голлистского режима, тот ответит отказом, как и в случае декларации права на неподчинение, и приведет доводы, близкие тем, что он выдвигал в 1959 году в ответе на анкету «14 июля». Текст, предложенный для чтения и внесения поправок, носит крайне резкий характер. Разоблачая «режим странной регрессии», общественной и политической, пришедший к власти в результате военного переворота и из года в год становящийся все более авторитарным, манифест требует от «всех мыслящих людей, писателей, ученых, журналистов» порвать с ним любые отношения, отказавшись от «сотрудничества со службами, организациями, институциями и трибунами, подконтрольными государству и не имеющими настоящей автономии, как, например, Управление радиовещания и телевидения, и запретив им использовать их слова, тексты, произведения, имена»[593]. Барт приводит три причины для своего отказа. Первая – идеологическая. Если против этого режима необходимо бороться – а, по его мнению, бороться действительно надо, – то это следует делать, тщательно проанализировав, что представляет собой этот режим, а не отождествляя его с диктатурой, которой он, строго говоря, не является, и не сводя все к стереотипной ситуации. Ибо «если анализ неверен, он неизбежно приводит к неверным действиям». Вторая причина – политическая, и она переносит схватку в международное, а не национальное поле, когда Барт говорит, что настало время все «соотносить с будущей войной США против Китая». Последняя причина – этическая: писатель не может распоряжаться своим именем и произведениями как капиталом, который давал бы ему преимущества и рычаги внелитературного давления. Барт не только указывает на парадоксальный характер предложения подписать текст, призывающий отказаться от подписи; он также ставит под сомнение интеллектуальный жест, делающий творчество оправданием, «капиталом, который в качестве балласта поддерживает внелитературный выбор»; «как ставить подпись от имени произведения в тот самый момент, когда мы всячески нападаем на идею о том, что произведение может иметь подпись?»[594] Отсюда становится понятно, почему Барт с такой энергией принимает участие в деятельности журналов, не претендующих на внелитературные позиции. Опыт международного журнала также показывает, что Барт не отдалился от литературных кругов, хотя и добился положения ученого.
Его журнальная деятельность подпитывает его научную работу, а институциональный статус придает вес его участию в делах общества. Он пишет статьи, часто более длинные, спорные, в журналы, которые в этот момент читает весь интеллектуальный класс:
Его курсы также отражают эту двойную привязку. Аудиторию первых лет в основном составляют друзья. «Нас, „нормальных“ студентов было всего два-три человека, – вспоминает Жан-Клод Мильнер. – Была Виолетта Морен, дочь Мориса Линара, Робер Давид, небольшая группа близких людей»[595]. Среди первых слушателей можно также отметить, кроме Жана-Клода Мильнера, еще Жана Бодрийяра, который именно отсюда вынес идею своей «Системы вещей» (важным источником для этой книги стали лекции Барта и его статьи в
В течение своего второго года Барт обращает анализ к «другим субстанциям, нежели артикулированный звук… изображению… музыке и жесту»[598]. Его особенно интересует образность рекламных сообщений, в которой он различает три типа послания: буквальное иконическое послание, языковое послание и коннотированное иконическое послание. Среди тех, кто был приглашен выступить на семинарах, – Мишель Тарди с сообщением о восприятии образа, Робер Линар – о «Воображении» Сартра и Кристиан Мец – о семиологии кино. На материале своих семинаров Барту удается написать важные работы: «Рекламное послание», статью, опубликованную в 1963 году в
«Основы семиологии», текст, опубликованный в
Подобно лингвистическому знаку, семиологический знак также состоит из означающего и означаемого (в рамках дорожного кода, например, зеленый цвет означает разрешение двигаться); но они различаются характером субстанции. Многие семиологические системы (предметы, жесты, изображения) имеют субстанцию выражения, сущность которой заключается не в том, чтобы означать. Очень часто такие системы состоят из предметов повседневного обихода, которые общество приспосабливает для целей обозначения[599].