Книги

Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения

22
18
20
22
24
26
28
30

9 декабря 1830 г. Е. М. Хитрово.

Из Москвы в Петербург. Перевод с франц.

Возвратившись в Москву, сударыня, я нашел у кн. Долгорукой пакет от вас, — французские газеты и трагедию Дюма, — все это было новостью для меня, несчастного зачумленного нижегородца. Какой год! Какие события! Известие о польском восстании меня совершенно потрясло. Итак, наши исконные враги будут окончательно истреблены, и таким образом ничего из того, что сделал Александр, не останется, так как ничто не основано на действительных интересах России, а опирается лишь на соображения личного тщеславия, театрального эффекта и т. д… Известны ли вам бичующие слова фельдмаршала, вашего батюшки? При его вступлении в Вильну поляки бросились к его ногам: (встаньте), сказал он им, (помните, что вы русские). Мы можем только жалеть поляков. Мы слишком сильны для того, чтобы ненавидеть их, начинающаяся война будет войной до истребления — или по крайней мере должна быть таковой. Любовь к отечеству в душе поляка всегда было чувством безнадежно-мрачным… Вспомните их поэта Мицкевича. — Все это очень печалит меня. Россия нуждается в покое.

Приведем слова П. А. Вяземского из его «Старой записной книжки», которые много объясняют в той коллизии, конфликте между разными слоями русского общества, которая возникла в русском обществе после восстания в Польше и его подавления, в связи с которым написал Пушкин стихи «Бородинская годовщина» и «Клеветникам России»: «Что будет после? Верно, ничего хорошего, потому что ничему хорошему быть не может. Что было причиной всей передряги? Одна: что мы не умели заставить поляков полюбить нашу власть. Эти причина теперь еще сильнее, еще ядовитее, на время можно будет придавить ее; но разве правительства могут созидать на один день, говорить: век мой — день мой… При первой войне, при первом движении в России, Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке. Есть одно средство: бросить Царство Польское, как даем мы отпускную негодяю, которого ни держать у себя не можем, ни поставить в рекруты. Пускай Польша выбирает себе род жизни. До победы нам нельзя было так поступать, но по победе очень можно. Но такая мысль слишком широка для головы какого-нибудь Нессельроде (министр иностранных дел России того времени — Е. К.), она в ней не уместится… Польское дело такая болезнь, что показала нам порок нашего сложения. Мало того излечить болезнь, должно искоренить порок. Какая выгода России быть внутреннюю стражею Польши? Гораздо легче при случае иметь ее явным врагом… Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или Вологду гораздо более предмет для поэзии, нежели во взятии Варшавы…»

Князь П. А. Вяземский не отослал своего критического письма Пушкину, но позиция его явно отличалась от позиции поэта. Он был либералом, одним из самых образованных и блистательных умов своего времени, но ему отчего-то при его близости и любви к Пушкину не была близка пушкинская нота государственности и величия России. При всей своей поэтической свободе и выборе самых разнообразных тем и сюжетов для своих стихотворений и поэм, Пушкин оставался человеком, который не просто интересовался историей и судьбой России, не только искренне и глубоко любил ее старину, восхищался Петром Великим, но и был ее настоящим, неподдельным патриотом. Не взирая на все горькие и беспощадные слова в адрес родины, им написанные и произнесенные, несмотря на признание многих ее недостатков и пороков, на осуждение отсталости и азиатской темноты существующих законов, при этом высказанные им резкие слова о России, с которыми мало кто из критиков империи, включая, кстати, и Вяземского, может сравниться, — чувство любви к отчизне никогда его не покидало.

И еще одно. За частным случаем (хотя, конечно, хорош случай, учитывая отношения Польши и России, включая Смуту XVII века и трехкратный раздел Речи Посполитой) польского восстания, Пушкин видел (и написал об этом в своих стихах) ту самую коллизию и принципиальное столкновение между Россией и Западом, о котором он постоянно размышлял и спорил с Петром Чаадаевым. Он прямо пишет о том, что Варшава всего лишь предлог для выражения ненависти Европы к его стране.

Но вы, мутители палат, Легкоязычные витии, Вы, черни бедственный набат, Клеветники, враги России! Что взяли вы?.. Еще ли росс Больной, расслабленный колосс? Еще ли северная слава Пустая притча, лживый сон? Скажите: скоро ль нам Варшава Предпишет гордый свой закон? Куда отдвинем строй твердынь? За Буг, до Ворсклы, до Лимана? За кем останется Волынь? За кем наследие Богдана? Признав мятежные права, От нас отторгнется ль Литва? Наш Киев дряхлый, златоглавый, Сей пращур русских городов, Сроднит ли с буйною Варшавой Святыню всех своих гробов? («Бородинская годовщина»)

Нелишне будет заметить, что некоторые «политические» стихи Пушкина, связанные с «польским» вопросом, и сегодня читаются как актуальная хроника…

11 декабря 1830 г. Е. М. Хитрово.

Из Москвы в Петербург. Перевод с франц.

Более всего меня интересует сейчас то, что происходит в Европе. Вы говорите, что выборы во Франции идут в хорошем направлении, — что называете вы хорошим направлением? Я боюсь, как бы победители не увлеклись чрезмерно и как бы Луи-Филипп не оказался королем-чурбаном. Новый избирательный закон посадит на депутатские скамьи молодое, необузданное поколение, не устрашенное эксцессами республиканской революции, которую оно знает только по мемуарам и которую само не переживало.

О широте политических интересов поэта говорит это письмо. Пушкин всегда стремился разобраться в «подводных» ходах истории, в том, что предопределяет жизнь обыкновенных людей и целых народов на десятилетия после какого-либо одного события, исходных причин которого как бы и не было видно. Пушкин с его углубленным интересом к глобальным вопросам развития европейской цивилизации, особенностям «русского мира», и в стихах, и поэмах (чего стоят в этом отношении «Медный всадник» и «Полтава»!), и в прозе, и в исторических разысканиях пытался проникнуть в этот особый мир общечеловеческих законов мировой истории, стремился понять место человека во всех ее, истории, хитросплетениях.

1831

7 января 1831 г. П. А. Плетневу. Из Москвы в Петербург.

Пишут мне, что «Борис» мой имеет большой успех: странная вещь, непонятная вещь! По крайней мере я того не ожидал. Что тому причиною? Чтение Вальтер Скотта? Голос знатоков, коих избранных так мало? Крик друзей моих? Мнение двора? — Как бы то ни было, я успеха трагедии моей у вас не понимаю. В Москве то ли дело? Здесь жалеют о том, что я совсем упал; что моя трагедия подражание «Кромвелю» Виктора Гюго; что стихи без рифм не стихи; что Самозванец не должен был так неосторожно открыть тайну свою Марине, что это с его стороны очень ветрено и неблагоразумно — и тому подобные глубокие критические замечания. Жду переводов и суда немцев, а о французах не забочусь. Они будут искать в Борисе политических применений к Варшавскому бунту, и скажут мне, как наши: «Помилуйте-с!..»

За откровенной иронией скрывается пушкинская радость от успеха его трагедии, на который он и не рассчитывал, не очень высоко ставя способности русской публики и критики оценить т а к о е произведение. Это непонимание, которое Пушкин будет обнаруживать в том числе и у самых близких своих друзей, станет постоянно его сопровождать, независимо от наличия одобряющих или критических восклицаний среди читающей русской публики.

Нелишне заметить, что с легкой руки Булгарина у части русского общества именно с начала 30-х годов будет присутствовать препохабнейшее обвинение Пушкина в том, что он «весь в прошлых своих достижениях», «ничего давно не создает истинно прекрасного». Пушкин прекрасно понимал цену и булгаринским (с Гречем на пару) эскападам и мнению малоразумеющей публики, но это по-своему его и терзало. Свидетельством таких настроений выступают многократные замечания его в письмах и к Вяземскому, и к Плетневу, и к Жуковскому.

Как ни высок был гений Пушкина, ему досаждала эта неразвитость русского читателя, которую сам он стремился преодолеть и хоть как-то подтянуть его, читателя, к другим критериям оценки и суждения о его собственных произведениях и о литературе в целом. Можно сказать, что усилия его оправдались веком спустя, а тогда, в целом, читающая публика не понимала и не могла понять величие его гения. Конечно, это известная оппозиция — гений и его читатель. Мало кто из признанных впоследствии мировых гениев при жизни удостаивался награды в виде единодушного одобрения его творчества обществом и читателями. Исключения крайне редки, и носят в основном внелитературный характер. Или же жить такому творцу необходимо долго.

Все дело в том, что гений захватывает такие глубины смысла, покоряет такие вершины художественности, что усредненное эстетическое сознание общества не в состоянии угнаться за мыслью таланта, освоить содержание его идей и сложность его художественных открытий. От этого постоянно существующий конфликт онтологического непонимания гения в свою эпоху.

18 января 1831 г. А. Х. Бенкендорфу. Из Москвы в Петербург.

Милостивый государь Александр Христофорович,