Когда сменилась ясным утром ночь,
робевшая от бури громогласной,
еще раз вырвался у моря крик,
и медленно вернулся в глубину
с небес, где брезжил день в своем начале,
когда вознесся крик и канул к рыбам,
глубь родила.
Забрезжил в пене волн-волос к восходу
стыд стад морских, и с краю плоть ее
в смятеньи, влажно-белая, всплыла
и распустилась, как зеленый лист,
свой нежный разворачивая свиток,
в морскую свежесть простирая тело,
вся вверившись нетронутому ветру.
Колени словно луны ясной ночью,
обласканные облаками бедер;
в скольженьи плавном узких икр-теней
ступни светящиеся напряглись;
глотающие горла, нет, суставы
подвижные.
Уста сосуда тело берегли.
Так нежный плод лежит в младенческих перстах.
В пупке, как в кубке, только сумрак был,
несвойственный сиянью этой жизни.
Чуть видная волна взбегала к паху,
чтобы потом, затрепетав, отхлынуть,
и слышался при этом тихий плеск.
И как лесок березовый в апреле,
без тени солнцем только что пригрет,
срамная отмель млела, не таясь.
Похожи были плечи на весы,
уравновешенные стройным телом,
которое струею водомета
из чаши возносилось, чтобы руки
и волосы струились тут же вниз.
Потом ее лицо приподнялось,
потупившееся в затменьи кратком,
небесную сияющую высь
почтив отвесным склоном ниже губ.
Как стебель, полный сока, и как луч,
вытягивалась шея с непривычки,
и так же руки к берегу тянулись,
уподобляясь шеям лебединым.
И, вызван ранью сумеречной тела,
повеял ветер или первый вздох,
и нежными ветвями вен-деревьев
чуть слышно зашумела кровь, струясь
с журчаньем над глубинами своими.
А ветер креп, и проникал уже
дыханьем сильным он в другие груди,
и переполнил их, как паруса,
недостижимой движимые далью,
и к берегу повлек девичье тело.
Так приплыла богиня.
А за ней
приветливо пролег подросток-берег,
и до полудня злаки и цветы
в тепле переплетались, как в объятьях
там, где она бежала или шла.
Но поднялось в тяжелый час полудня
вторично море; выброшен дельфин,
весь красный, был волной на то же место,
разъят, смят, мертвый.
Розы в сосуде
Ты наблюдал, как схватывались в драке
два мальчика, в одно сцеплялись нечто,
и по земле тогда каталась ярость,
как пчелами облепленный медведь;
ты видел мимов, громоздивших позы,
и лошадей, которые свалились,
взорвавшийся свой потеряли взор,
и челюстями череп выдавался.
Но этого нельзя не позабыть,
когда перед тобой сосуд, где розы,
незабываемое бытие,
и в то же время крайняя наклонность
к небытию, призыв и неприступность,
вот это наше: крайность и для нас.
Произрастание беззвучной жизни,
из пустоты стремленье распуститься,
для распустившейся уже суженье,
почти без очертаний, лишь сохранность,
и редкостная нежность в сокровенном,
лишь самоосвещенье на краю,
когда не это, что мы можем знать?
Не это ли: рожденье чувства там,
где к лепесткам льнут лепестки другие?
А это: лепесток — всего лишь веко,
раскрывшееся, под которым веки,
пусть сомкнутые зреньем потаенным,
чтоб видеть разве только сон десятый,
суть в этом: предстоит пробиться свету
сквозь лепестки, как темноте небесной,
пускай над небом небо, даже если
небес не меньше тысячи, тем ярче
их вспышки в душном хаосе тычинок.
Телодвиженья роз, так мал у них,
у этих жестов, угол отклоненья,
что были бы невидимы, когда бы
не излучались и они в пространство.
Взгляни ты на блаженство белой розы!
Из раковины лиственной сияет
она, как ненаглядная Венера.
Ты видишь, как еще одна краснеет
и клонится к подруге безучастной,
а та предпочитает отстраниться,
как облеклась холодная собой
и как другие обнажиться рады,
избавиться от гнета, от всего,
что стать могло плащом, крылом и маской,
один покров срывая за другим,
как наготу любимому вверяют.
Какие только не бывают розы!
Неужто желтая — не оболочка
плода, который раньше всех набух
оранжево-багряным липким соком?
А эта роза, розовая слишком,
на воздухе открытом безымянна;
горчит она, лиловым отливая.
Вот среди них батистовая вся,
таящая под платьицем рубашку,
чтобы совлечь ей дышащую нежность
и в сумраке лесистом искупаться.
А вот опаловая, как фарфор,
изящнее китайской хрупкой чашки,
в которой пестрых бабочек не счесть, —
а та лишь самое себя таит.
И в каждой лишь она сама таится,
когда в самой себе не мир ли внешний,
и ветры, и дожди упорных вёсен,
вина, смятенье, фатум под фатою,
земля-смуглянка в сумраке заката
до облаков, где облики, где блики
и тяготение влекущих звезд, —
всего лишь горсть, лишь гостья в сокровенном.
Беспечные зато открыты розы.
Новых стихотворений другая часть
1908
Архаический торс Аполлона
Пусть мы не знаем этого чела,
где яблоки глазные дозревали,
торс — канделябр; утратит он едва ли
взор, ввинченный в него, когда пришла
пора светить ему, иначе связь
изгиб груди со всей терял бы статью,
чье средоточье вверено зачатью,
чтобы сиял он, бедрами смеясь.
Иначе с камня свет не мог бы течь,
не рушился бы с безголовых плеч,
ни шкурой барсовой без оторочек,
ни многозвездным небом, чья граница
тебе мигает хором зрячих точек,
не заклинал: ты должен измениться.
Критская Артемида
Ветер ли, овеявший отроги,
высветил девичий этот лоб,
а телохранитель недотроги,
ветер ли звериных троп
изваял неведомые груди,
чтобы, не предчувствуя препон,
ве́щей вверившаяся причуде,
подоткнув размашистый хитон,
мчалась вместе с нимфами и псами,
лучница, дремучими лесами,
препоясанная, в ночь;
лишь порой из деревушек людных
доносились вопли родов трудных,
гневно требуя помочь.
Леда
Бог, превращаясь в лебедя, постиг,
как лебедь величав и как прекрасен
и в красоте своей почти ужасен,
но богу дан обман был в тот же миг
и в бытии таился напускном,
и, в лебеде пришельца узнавая,
она раскрылась, так как, изнывая,
просил он молча об одном,
и слабому отпору вопреки
тугая шея обвилась в наклоне
вокруг ее сдающейся руки;
от счастья содрогнулась и стыда,
а бог, излившись у нее на лоне,
топорщил перья лебедем тогда.
Дельфины
Своему внушающие роду
истинными знаками законы,
родичи, кишащие в угоду
благоденствующему приплоду
в бурнопенных царствах, где тритоны
дразнят бога, но еще одно
в море есть животное; оно
тоже взращено морскою зыбью;
кровью, не похожею на рыбью,
к человечности привлечено.
Стая в море, вечно весела,
упиваясь ненаглядным блеском,
вся в потоках света и тепла,
огибала с дружественным плеском
на просторе круглые тела
кораблей, похожие на вазы,
а вокруг возницы-водолазы,
оборачивающиеся волнами,
вольница, чья прихоть временами
стройную трирему вдаль влекла.
А моряк вовлек в свои тревоги
в плаваньи приязненную тварь,
ожидая от нее подмоги,
и любовь он приписал ей встарь
к миру, где земля, сады и боги,
музыка и звездный календарь.
Остров сирен
За гостеприимство воздавая
повестью, где брезжила беда,
доля, даль, опасность роковая,
он бы не подумал никогда,
как страшили тружеников честных
после трудового дня слова,
возвестив, какая синева
в позолоте островов прелестных,
где грозит опасность не от бурь,
где не угрожает непогода;
издали бесшумная лазурь
надвигается на морехода,
знающего: манит позолота;
не поет ли что-то там?
И туда на веслах плыть охота,
по волнам
вдаль, вслепую в тишине дремотной;
на смерть моряки совращены
пеньем, стороною оборотной
той неотразимой тишины.
Плач об Антиное
Отрок-вифинянин понят вами едва ли
(если бы вы поток ощутили, с потоком его разлучив);
я совращал его; мы все его одолевали,
отяготив его и навсегда омрачив.
Кто дерзнул бы любить? Кто мог бы? Никто поныне.
Бесконечную боль причинил я сам же ему.
Он один из богов, недоступных в своей святыне.
Как у Нила теперь я возлюбленного отниму?
К звездам вы вознесли его, но, поверьте,
вы безумцы, не этого он хотел;
он же смертный и не искал ничего, кроме смерти,
и со смертью остался бы, может быть, цел.
Смерть любимой
Он знал о смерти то, что всем известно,
что ближних смерть ввергает в немоту,
вдруг у него в глазах ей стало тесно;
она ушла, оставив пустоту,
ушла к другим теням, чей облик зыбок;
он чувствовал ее, но только вне,
где множество девических улыбок,
присущих тамошней луне;
и с мертвыми он сблизился потом,
желал он, как с родными, с ними встречи,
чужие с недоверьем слушал речи,
но верил, что ему тот край знаком,
и ощупью вдоль сладостной дороги
искал он, где ее ступали ноги.
Плач о Ионафане
Ах, сохраниться тоже не могли
цари, как вещи, в этой жизни краткой,
как перстни драгоценные с печаткой,
вдавив себя в живую плоть земли.
Неужто не нашлось тебе защиты
ты, сердца верная печать,
и кончился ты, жар моей ланиты?
Кто мог бы вновь тебя зачать,
великолепным семенем блеснув?
Убил тебя чужой, когда подмоги
не оказал в смертельной схватке свой,
не откликавшийся на зов тревоги,
и, как скулит подранок из берлоги,
я поднимаю скорбный вой.
Как больно мне, как вдруг мне стало худо!
Ты вырван у меня, как волосок
под мышкой или, может быть, оттуда,
где дразнит женщину исток.
Дарован был ты смутному извитью
моих страстей. Что делать, не пойму.
В моем клубке ты был главнейшей нитью
и недоступен зренью моему.
Утешение Илии
Восстановил Завет он; правота
алтарь воздвигла вновь, где, как сначала,
огнем вернувшись, вера воспылала,
и тут же заколол не меньше ста
он лжеволхвов, которым дух Ваала
отвратным смрадом отравил уста,
и смерклось над ручьем, и ниспослала
дождь, наступая, сумрачная ночь;
усталый от работы целодневной
был устрашен послом царицы гневной
и, как безумный, устремился прочь,
и под кустом ветвящегося дрока
вскричал он, пережить не чая дня:
«О Боже! От меня тебе нет прока.
Я сломлен. Отпусти меня!»
Но ангел прилетел как раз в ту пору,
и накормил его, и напоил,
и он пустился в путь, взойдя на гору,
и на подъем ему хватило сил,
и в нисхожденьи был Господь велик,
не в шуме бури, нет, и не в разломе
земли, где ничего не брезжит, кроме
огня, похожего на стыд, но дик
Чудовищный в своей могучей нови
обрушившийся к старческой истоме,
и в шорохе откликнувшейся крови,
он в ужасе Его постиг.
Саул во пророках
Как постичь он мог, что сам гоним,
властвовавший над земною ширью,
угрожая юноше с Псалтирью
истребить его потомство с ним?
Предуготовляя к худшим бедам,
угнетая полчищами смут,
дух гневил царя преступным бредом,
и во мраке кровь текла на суд,
словно правый путь царю неведом.
От пророчеств рот его был влажен,
бегство предрекавший беглецу,
а когда-то был и он отважен,
отроку-пророку был к лицу
мощный глас, когда текла по жилам
на устах глаголющая медь;
весь был весть, и был ему по силам
дар громить врагов или греметь.
А теперь, пресыщенный непрочной
славою, которая не в счет,
в громкости шумит неправомочной
рот, с трубою схожий водосточной,
из которой дождь течет.
Явление Самуила перед Саулом
Я вижу! — вскрикнула жена в Эндоре.
Царь за руку схватил ее: Кто там?
Ответить собралась она, но вскоре
он присмотрелся и увидел сам
явившегося после похорон:
зачем нарушил ты мой мертвый сон?
Ты, про́клятый, перечишь Богу;
затеять хочешь гибельную брань
и у меня во рту найти подмогу?
Но там теперь остались только зубы…
Исчез… Руками женщина лицо
закрыла, кое-как разжала губы
и в ужасе вскричала: Перестань!
А тот, кто возглавлять привык народ,
кто вехой в чистом поле возвышался,
пожаловаться даже не решался,
так очевиден был исход.
Она его невольно обрекла,
ударом нестерпимым сокрушила,
узнала, что не ел он, поспешила,
скотину заколола, испекла
опресноки, позвав его радушно
за стол, чтобы, забыв дальнейший мрак,
он ел неторопливо и послушно,
как ужинает вечером батрак.
Пророк
Все еще отверсты для видений,
огненно сверкающий улов —
для суда глаза без повреждений
под бровями, чтобы наваждений
избежать и в дебрях заблуждений,
где могучий натиск слов,
не своих (свои не так суровы),
эти же, как будто бы вулкан
мечет их, расплавиться готовы,
подтверждая страшный свой чекан
ртом его, вещающим упорно,
чтобы проклинать и проклинать,
а на лбу, клонящемся покорно,
как на песьем лбу, печать,
и Хозяин прав, запечатлев
тварь Свою, поскольку эта, эта
за перстом показывает мета,
как найти Его, Чье имя: Гнев.
Иеремия
Был я как пшеница молодая;
все ты можешь, бешеный, и вот
сердце львиное, не потухая,
пламенем теперь мне ребра жжет.
Рот мой — весь — одна сплошная рана;
был я молод, но пощады нет;
словно сгустки крови, беспрестанно
я выхаркиваю годы бед.
Беды я пророчу ежедневно,
у меня во рту живут они.
Алчешь, Ненасытный, алчешь, Гневный?
Что ж, попробуй глотку мне заткни
в час, когда, гонимые враждою,
мы в степях расселимся пустынных,
пропадом во мраке пропадем;
и раздастся голос мой в руинах,
и на пепелищах я завою,
как весь век мой выл я день за днем.
Сивилла
Думали, что старины древней
старица; при этом полагали:
в мире старше кто-нибудь едва ли,
и один ровесник есть у ней —
лес, и высилась она, как встарь,
у большой дороги, как в пустыне,
ветхой уподобившись твердыне,
в чьих чертах чернеет гарь,
ибо поджигатели точь-в-точь
в ней слова летучие ютились,
предвещая криками невзгоды,
чтоб слова другие возвратились
к ней во тьму под брови, как под своды,
ждать, когда настанет ночь.
Мятеж Авессалома
Слышался шум знамен,
когда весь народ в припадке
восторга, чуя в зачатке
мятеж, при своей повадке
ликовать без оглядки,
толпился вокруг палатки,
где брал он десять жен;
их своим юным жаром
расшевелил, как хлеба,
забыть заставив о старом
царе, чья ласка слаба.
Блеску потом хватило
жаждущему побед,
чье сиянье прельстило
ослепленный совет.
Взойдя звездой путеводной,
копейщиков сам он вел,
и реял в пыли походной
волос его ореол,
которому тесно в шлеме,
но, повелевая всеми,
на волосы был он зол:
одежд они тяжелее.
Полагалась пощада,
согласно царской воле,
красавцу в его крамоле,
но где для него преграда?
Он во власти разлада —
без шлема мясник для стада:
рать под угрозой вся.
В урочище скрылся диком,
где его выдали криком:
проливший столько крови,
он поднял надменно брови,
на теревинфе вися.
Был Иоав суров.
Висевшего под небесами,
запутавшегося волосами
увидел как зверолов,
и мчавшиеся лесами
с ним покончили сами,
стройного заколов.
Эсфирь
Семь дней старались расчесать служанки
ей волосы, чтоб вычесать останки
напастей, от которых тяжело;
несли на воздух это в спешке рьяной,
вкушали сами прах с приправой пряной,
шли дни за днями, а потом пришло
ей время в нарушение запрета,
как мертвая с того приходит света,
туда пойти, преодолев боязнь
и опершись на дам своих придворных,
к нему, карающему непокорных.
Но так сиял он, что воспламеняло
сияние рубин в ее венце,
ее среди рабынь переполняло
блистающее на его лице
величие, в котором власть видна,
а между тем она попала в плен
тех малахитово-зеленых стен,
где гибель ждет. Не думала она,
что будет между столькими камнями
идти, отягощенная огнями
желаний царских, и, едва жива,
узрела, как в тумане, турмалин
престола, на котором властелин,
весь вещь и весь — подобье божества.
Прислужница, к ней льнувшая законно,
терявшую сознанье поддержала,
и казни та не только избежала:
ее коснулся скипетр благосклонно.