Как спичка загорается едва,
исканью искр свой свет вверяя жгучий,
так зрителей сплотить спешит сперва
она горячим жестом торжества,
вступая в круг змеящихся созвучий.
И сразу в танце пламя прорвалось;
от вспыхнувших безудержно волос
ее черты и стан ее в огне;
она в горящем платье, как в броне;
жар гибких рук в неуловимом взмахе;
гремучие так вьются змеи в страхе.
Но тесно ей в наряде огневом,
и на пол сброшен с плеч огонь потом
пренебрежительным телодвиженьем,
но, сброшенный, грозит еще сожженьем,
чтобы ее гордыню испытать,
и с легкою улыбкой губ небрежных
она благоволит его топтать
упругими толчками ножек нежных.
Башня
Tour St. Nicolas, Furnes
Земные недра. Кажется, из них
ползешь на ощупь: над тобой земная
поверхность, где, потоки зачиная,
бьют родники, чей говор не затих,
из темноты, которую лицом
рассеиваешь в поисках высот,
не собственным ли будучи гонцом,
а над тобою бездна, словно свод,
и для тебя она ориентир;
когда, забрезжив, рушится основа,
и видится тебе при этом снова
бык, на которого навьючен мир,
но властно разлучает с тесной тенью
свет ветреный; исток его — эфир;
твой путь от затемненья к затемненью
в глубинах, возражающих гоненью,
дни малые, как будто Патенир
писал их осмотрительно часами,
и прыгают охотничьими псами
мосты, беря нетерпеливо след;
где дому дом — беспомощный сосед,
она в кусты под небесами
идет, с природой не считая лет.
Площадь
Furnes
Распространяющиеся просторы,
где уличных страстей катился вал,
где смертные вершились приговоры
и тесен был торгашеский квартал,
для герцогского поезда, который
на всю Бургундию блистал
(начало древнее начал),
отсюда площадь приглашает в дали
окрестных окон суету сует,
кого бы сроки ни препровождали
в торговые ряды текущих лет,
но пустоте ни миг, ни век не страшен,
и только на домах, того гляди,
фронтоны выдадут соседство башен,
которые витают позади.
Quai du Rosaire
Brügge
Похожи переулки на людей,
идущих медленно к выздоровленью
в раздумии: как верить отдаленью?
друг друга ждут, потом до площадей
доходят и спускаются туда,
где светит ясным вечером вода,
а вещи мягче в зыбких отраженьях;
подвешен мир в светящихся сближеньях
и не уподобляется вещам.
Куда девался город? Видишь сам,
как по закону странному зеркал
отражена в причудах монотонных
жизнь проявлений редкостно-исконных
с висячими садами в бликах сонных,
чтоб ночью в стеклах вспыхнувших оконных
в кафе вращался танец и мелькал.
А выше что? Никто там не бывает.
Лишь тишина, не знающая слов,
там ягоду за ягодой срывает,
качая в небе гроздь колоколов.
Бегинки
Монастырь Святой Елизаветы, Брюгге
1. «Высокие не заперты ворота…»
Высокие не заперты ворота,
сюда ведет, как и отсюда, мост,
но на земле надежней нет оплота,
и двор притих под вязами, где прост
порядок жизни: полосою ровной
из келий к службе лишь ходить церковной,
чтобы постигнуть, как любовь щедра,
и на коленях под льняным покровом
там, с тысячеголосым схожий зовом
хорал поют все, как одна сестра,
среди столпов сияющих зеркальных
от песнопений и от нот хоральных,
когда возносятся на небеса
молитвенные эти голоса,
и нет из кущей ангельских возврата.
Но и внизу притихнувших утрата
возносит, и они водой святою
кропят одна другую с простотою
душевною, когда душа чиста,
чело прохладно и бледны уста.
С паломничеством возвращенье схоже;
все та же полоса домой ведет
тех, кто постарше, тех, кто помоложе:
всех пропускает старица вперед,
и в каждой келье сердце бьется тайно,
сквозь листья вязов разве что чуть-чуть
чистейшее в окне каком-нибудь
проглянет одиночество случайно.
2. «Церковное при этом не скупится…»
Церковное при этом не скупится
на свет и на сиянье допоздна
окно, пока возможность в нем видна
старательно грех искупить, упиться
игрою райской старого вина.
А между тем давно уже готовы
для вечности проснуться и заснуть,
нетронутые, сумрачно свинцовы
там дали, призывающие в путь.
Не путы, нет, напомнить об ином
в убранстве зыбком солнечного лета
могла бы седина, зимы примета:
там ждущий за окном в потоках света
и ждущая в слезах перед окном.
Процессия с Девой Марией
Металл стекает с башен громче рек;
потоки эти неумолчно гулки;
из бронзы улицы и переулки
и день, и город весь отлит навек,
и четкою подвигнуты границей,
свой открывая заново статут,
как следует по вере, вереницей
и девочки, и мальчики идут,
и тяжестью знамен они ведомы,
пусть им не все препятствия знакомы,
Бог движет ими, скрыт от грешных глаз,
и вдруг их тянет ввысь, где дремлют громы,
где вместе с ними движутся светила,
как на цепях серебряных кадила,
которых семь на этот раз,
а зрители при этом или гости
уверились все вместе, как один,
что золото идет слоновой кости:
на движущемся высится помосте,
колышется блестящий балдахин.
И мантию испанскую колышет;
перемещается, как в облаках,
старинный образ; маленькое пышет
огнем лицо; младенец на руках;
все на коленях, и для всех лучи
лица, что, приближаясь, пламенеет;
благословенье не деревенеет,
овеянное складками парчи.
Над множеством коленопреклоненных
торжественно парит бровей разлет;
труждающихся и обремененных
влечет и лечит благодатный гнет,
и властный, и неудержимый знак.
Кто скажет, что такое бремя бренно?
Идет. Она, в себя вбирая шаг,
ей вверенный народом богомольным,
одна и все же с ним одновременно
идет громам навстречу колокольным
по-женски величаво и смиренно.
Остров
Северное море
I. «Прилив смывает с побережья путь…»
Прилив смывает с побережья путь;
не знает местность ровная высот,
и островку пришлось глаза сомкнуть,
поскольку виден разве что оплот,
лишь дамба здесь, куда ни бросишь взгляд,
для волн преграда, не для сновидений,
здесь, кроме них, не может быть владений,
здесь эпитафиями говорят,
увековечивая безответность
утопленников многих, и напор
седого моря, и привычный взор
свой с детства, и ниспосланную тщетность;
преувеличивая беспросветность
своей заброшенности до сих пор.
II. «Как на луне, дворы в таком пейзаже…»
Как на луне, дворы в таком пейзаже,
как в кратерах: двора без дамбы нет;
прическа у садов одна и та же,
как у сирот в приюте с малых лет,
где всех и вся воспитывает шторм
смертями день за днем при непогоде
и появленье неких странных форм
там в зеркале, стоящем на комоде,
пыль на котором сыновьям знакома;
гармонику в дверях родного дома
один растягивает без конца,
и в звуках пристань плачется чужая,
когда, как призрак, с дамбы угрожая,
вдали большая видится овца.
III. «Внутри все то, что близко. Дальность вне…»
Внутри все то, что близко. Дальность вне.
Все внутреннее сжато, но пространно,
и переполнено, и несказанно,
а остров — лишь звезда наедине
с пространством, угрожающим ему,
хотя не знает этого мирка
оно, бесследно двигаясь во тьму,
пока,
в небытии найдя себе препону,
все это не исчезнет насовсем
в отличьи от космических систем,
и солнц, и звезд, блуждавших по закону.
Могилы гетер
Как прежде, длинны волосы у них,
их лица смуглые запали глубже,
глаза сомкнулись в изобильи далей;
цветы, скелеты, рты, где зубы гладки,
как шахматы дорожные из кости
слоновой, в два расставлены ряда.
Ключицы в желтых жемчугах изящны,
где рукава, где блекнущие ткани
над сердцем провалившимся; однако
под бременем колец и талисманов
с камнями цвета синих глаз (на память
от любящих) все так же крипта пола
тиха, цела; в цветах она до свода.
И снова в желтой россыпи жемчужин
кувшин из терракоты, на котором
черты покойной; в черепках зеленых,
как в лепестках, былые ароматы,
алтарь домашний, небо для гетеры,
где божества среди богов-малюток,
где вместе с поясами скарабеи,
подобья в малом фаллосов больших,
бег, пляска, смех недвижных статуэток,
застежки-луки для охоты вечной
на птиц и на зверей — на амулеты,
искусные изделия, булавки,
дном красным круглый черепок подброшен,
и письменами черными на входе
крутые ноги конской четверни;
среди цветов опять сыпучий жемчуг
и маленькие бедра светлой лиры
сквозь облака или сквозь покрывала,
как бабочка из куколки, из туфли
проглядывающий сустав стопы.
Итак, они лежат среди вещей,
где утварь, драгоценности, игрушки
разбившиеся (что запало в них)
лежат, как в сумерках на дне реки.
Они как русла рек,
где бурными короткими волнами
(невольно пожелав дальнейшей жизни)
тела премногих юношей вскипали,
не уступая мужеским потокам;
и с гор высоких детства осторожно
туда спускались отроки, бывало,
на дне вещами бережно играя,
пока порог не возвестит: пора!
Спокойные переполняли воды
даль ясную пространного пути,
то здесь, то там пучины образуя,
впервые в зеркале являя берег
и крики птиц, сладчайшая земля
и ночи звездные над ней врастали
навеки в незакрывшееся небо.
Орфей. Эвридика. Гермес
В тех странных копях обитали души,
прожилками серебряной руды
пронизывая тьму. Среди корней
кровь проступала, устремляясь к людям.
Тяжелой, как порфир, казалась кровь.
Она одна была красна.
Там были
никем не населенные леса,
утесы и мосты над пустотою.
И был там пруд, огромный, тусклый, серый.
Навис он над своим далеким дном,
как над землею — пасмурное небо.
Среди лугов тянулась терпеливо
извилистая длинная дорога
единственною бледною полоской.
И этою дорогой шли они.
И стройный человек в одежде синей
шел молча первым и смотрел вперед.
Ел, не жуя, дорогу шаг его.
Тяжелой ношей из каскада складок
свисали крепко стиснутые руки,
почти совсем забыв о легкой лире,
которая врастала в левый локоть,
как роза в сук оливковый врастает.
Раздваивались чувства на ходу:
взор, словно пес, бежал вперед стремглав,
бежал и возвращался, чтобы снова
бежать и ждать на ближнем повороте, —
а слух, как запах, мешкал позади.
Порой казалось, достигает слух
тех двух других, которые, должно быть,
не отстают при этом восхожденьи.
И снова только звук его шагов,
и снова только ветер за спиною.
Они идут, он громко говорил,
чтобы услышать вновь, как стихнет голос.
И все-таки идут они, те двое,
хотя и медленно. Когда бы мог
он обернуться (если б, обернувшись,
он своего деянья не разрушил,
едва-едва свершенного) — увидеть
он мог бы их, идущих тихо следом.
Вот он идет, бог странствий и вестей,
торчит колпак над светлыми глазами,
мелькает посох тонкий перед ним,
бьют крылья по суставам быстрых ног,
ее ведет он левою рукою.
Ее, ту, так любимую, что лира
всех плакальщиц на свете превзошла,
вселенную создав над нею плачем —
вселенную с полями и ручьями,
с дорогами, лесами, со зверьем;
всходило солнце в жалобной вселенной,
такое же, как наше, но в слезах,
светилось там и жалобное небо,
немое небо в звездах искаженных…
ее, ту, так любимую…
Шла рядом с богом между тем она,
хоть и мешал ей слишком длинный саван,
шла неуверенно, неторопливо.
Она в себе замкнулась, как на сносях,
не думая о том, кто впереди,
и о пути, который в жизнь ведет.
Своею переполнена кончиной,
она в себе замкнулась.
Как плод созревший — сладостью и мраком,
она была полна своею смертью,
своею непонятной, новой смертью.
Вторичным девством запечатлена,
она прикосновений избегала.
Закрылся пол ее. Так на закате
дневные закрываются цветы.
От близости чужой отвыкли руки
настолько, что прикосновенье бога
в неуловимой легкости своей
болезненным казалось ей и дерзким.
Навеки перестала быть она
красавицею белокурой песен,
благоуханным островом в постели.
Тот человек ей больше не владел.
Она была распущенной косою,
дождем, который выпила земля,
она была растраченным запасом.
Успела стать она подземным корнем.
И потому, когда внезапно бог
остановил ее движеньем резким
и горько произнес: «Он обернулся», —
она спросила удивленно: «Кто?»
Там, где во тьме маячил светлый выход,
стоял недвижно кто-то, чье лицо
нельзя узнать. Стоял он и смотрел,
как на полоску бледную дороги
вступил с печальным взглядом бог-посланец,
чтобы в молчаньи тень сопровождать,
которая лугами шла обратно,
хоть и мешал ей слишком длинный саван, —
шла неуверенно, неторопливо.
Алкеста
Негаданный был к ним заброшен вестник;
в разгаре самом свадебного пира
как будто к блюдам примешалось нечто.
Пирующие не узнали бога,
окутанного божеством, как путник,
плащом окутан в дождь, и был он с виду
подобен остальным, тот или этот
из проходящих; но какой-то гость
заметил вдруг, что юный домодержец
не возлежит, а над столом приподнят,
и весь он зеркало, в котором ужас,
присутствием неведомо зловещим
с ним неожиданно заговоривший.
И словно прояснилось в мутной смеси.
Тишь грянула, как только глухо рухнул
гам пиршественный; захлебнулась морось,
едва зашамкав, и запахло дурно:
остался смрад от сдавленного смеха.
Все поняли, кто этот статный бог,
и что за беспощадное посланье
являет он, почти сообразили.
Но то, что произнес он, превышало
любое пониманье, ибо должен
Адмет был умереть — и в тот же час.
И скорлупу немыслимого страха
пробил он, руки к богу простирая,
пытаясь неизбежное отсрочить.
На несколько хотя бы лет, пусть на год,
покуда длится юность, пусть на месяц,
на два-три дня, хоть на́ ночь, только на ночь,
на эту вот единственную ночь.
Бог непреклонен. И раздался вопль,
и смолкнуть обреченному невмочь.
Так надрывалась мать, рожая сына.
И старая шагнула к сыну мать,
и кое-как отец приплелся дряхлый;
и, дряхлые, стояли оба молча,
тогда как сын кричал, но проглотил он
свой крик и, посмотрев на них, взмолился:
старец,
отец, на что тебе глоток последний,
которым только поперхнуться можно?
Сам выплюни его! И так стара
ты, матерь,
уже родившая, чего стоишь ты?
И он вцепился в них, как будто выбрал
скот жертвенный, но тут же передумал,
их отпустил, от старых отшатнулся
и, просияв, позвал: «Креон, Креон»,
единственному имени вверяясь.
Таилось у него в чертах иное:
в безмолвном, безымянном ожиданьи
к возлюбленному, к другу молодому
свет хлынул над застольной толчеей.
Не откупиться, видно, стариками
(читалось в нем). Куда они годятся?
А ты… Кто как не ты? Ты так прекрасен.
Друг спрятался за спинами других.
Увидел тут Адмет: идет она.
«Какая маленькая», — он подумал.
Легка, печальна в свадебном наряде.
Другие улицу образовали,
и шла она, шла, шла к нему в объятья
(в раскрывшиеся жалобно объятья).
Он ждет, но говорит она не с ним,
нет, с богом говорит, который слышит,
и слышит каждый то, что богу слышно:
Никто не может быть вместо него,
а я могу. Я здесь одна готова,
я кончена. Осталось что еще
мне в этой жизни? Умереть — и только.
Пославшая тебя за ним неужто
не говорила, что готово ложе
в подземном царстве? А со мной прощанье,
прощанье на прощанье.
Все смертные, как я, навек уходят.
Я ухожу, чтобы тому, кто муж мой,
ничто внизу лежать не помешало,
и смерть его отсрочена моей.
Как ветер переменчивый на море,
бог отвернулся от ее супруга,
к ней подступил, как подступал он к мертвым,
а на него махнул рукой небрежно,
как будто жизнь продлил ему стократно.
Тот, как во сне, тянулся к ним обоим,
вслед ринулся, чуть не упав при этом,
а бог спокойно с нею шел средь женщин
заплаканных. И вдруг увидел он,
что на него она с улыбкой смотрит,
сияющей, как, может быть, надежда,
почти обет, предчувствие возврата
из глубочайшей смерти в жизнь, к нему,
произрастанье —
на колени пал он,
глаза себе перстами зажимая,
чтоб лишь ее улыбку видеть впредь.