Узнав о смерти Петра Ивановича Полетики, бывшего посланника России в США, Завалишин припомнил когда-то произошедший между ними разговор.
— Все это совершенно справедливо, — услышав предостережения Завалишина о захвате Калифорнии США, сказал Полетика. — Впрочем… это не сбудется еще и через сто лет.
Завалишин не согласился — и двадцати лет может быть достаточно. Разговор происходил в 1825 году. «В 1846 г. Соед(иненные) Шт(аты) заняли окончательно Калифорнию, — писал он Пущину. — Итак, мы оба ошиблись — я одним годом, он целым почти веком!» Но видеть подтверждение своей прозорливости ему было горько. «Странно только, как мало справедливого во всем том, что пишут о этой стране», — сетовал он. И потому взялся за перо.
Вся жизнь Завалишина и в ссылке, и по возвращении была проникнута самыми разнообразными общественными заботами; недаром братья Бестужевы в шутку называли его «наш Пик-Мирандоль»[10] (и «l’omniscient[11] Завалишин»).
Спустя годы он сохранил эти качества и всё так же поражал широтой своих интересов. Вот каким увидел его в 1860 году писатель-народник С. В. Максимов: «…среднего роста, сухой и подвижный старичок, судя по возрасту (уже тогда под 50 лет), по внешним приемам и по виду казавшийся нервным юношей. Только глубокие морщины на лице выдавали следы тяжело прожитого прошлого, и русый паричок не скрывал следов долгих лет, проведенных в неустанных умственных занятиях». При этом он сохранил не только стройность фигуры и военную выправку, но и юношеский интерес ко многим вещам: «…сельская жизнь одинаково увлекала его живую натуру, как и книги, и литературные занятия, посвященные на этот раз исключительно Амуру и судьбе выселенных туда забайкальских казаков». Завалишин по-сибирски приветливо принимал знакомых и незнакомых, угощал собственноручно выращенными огурцами, вишнями, дынями и арбузами, потчевал домашними сливками «поразительной густоты и аромата». Внимательно слушал собеседника и сам занимательно рассказывал о житье своих товарищей в Чите и Петровском Заводе. «…никто, идущий на Амур и обратно, не обходил оригинального и уютного домика». Конечно, от собеседника не ускользнула склонность Дмитрия Иринарховича к хвастовству, но «рядом с этим, и как заслоняющая ширма, выделяется его и полная отрешенность от всяких личных интересов как черта, ярко рисующая характер всей его деятельности и проходящая красной нитью через всю его жизнь».
Забвение личного ради служения — вот стержень характера неугомонного Завалишина, который привел его на край света, в Русскую Америку, чтобы попытаться присоединить Калифорнию к России. Все дальнейшие испытания стали тем оселком, на котором отточились лучшие черты характера этого мужественного человека.
Святитель Иннокентий (Вениаминов)
Апостол Аляски и Сибири
Непросто понять в наш прагматичный век, когда ум сосредоточен на поисках удовольствий и комфорта, и наш внутренний человек, убаюканный достижениями технического прогресса, все чаще молчит: почему Вениаминов вдруг, в один момент, решился оставить устроенную жизнь на обжитом месте и отправиться в далекую Америку просвещать алеутов и тлинкитов? Но то, что для нас сегодня является загадкой, для него самого тайной вовсе не было. «От Господа исправляются человеку пути его и… все мы, служители Церкви Его, не что иное, как орудие в руках Его. Ему угодно было назначить мне поприще служения в Америке — и это исполнилось, несмотря даже на противление воли моей» — так объяснял он свое неожиданное и для него самого решение, которое тем не менее оказалось крепко связано с его сердечным желанием.
Когда имя архиепископа Иннокентия (Вениаминова), будущего митрополита Московского и Коломенского, стало известно всей России, его знакомый по Иркутской семинарии протоиерей Прокопий Громов написал и опубликовал в журнале биографию святителя. В ней он рассказал о необыкновенном мальчике, который в четыре года уже читал Апостол в пасхальную службу, затем окончил семинарию, стал священником и, увлеченный рассказами о неведомых землях, уехал на край света просвещать аборигенов.
Преосвященный Иннокентий прочитал свою биографию — и остался недоволен, но вовсе не потому, что автор допустил неточности. «Не на эти ошибки я хочу указать. Для одного этого не стоило бы и пера в руки брать. Кому, кроме моих родных, какая надобность знать — в тот или другой день я родился, в том или другом месяце помер отец мой? Но далее говорится, что я четырех лет на пятом читал уже Апостол за литургиею. Это слишком много сказано! Этого пропустить уже нельзя; иначе это может подать иным повод думать обо мне что-нибудь необычайное, или приравнивать меня Бог знает к кому! И потому я пройду всю статью, напечатанную в Духовной Беседе, поправляя оную, где нужно, и дополню ее некоторыми сведениями — во славу Божию».
Так благодаря публикации, которая совсем не порадовала архиерея своей очевидной лестью, появилась возможность узнать от него самого, что побудило его совершить миссионерский подвиг, хотя и рассказал он о своей жизни немного и с присущей ему скромностью.
«В метрических книгах, хранящихся в Иркутской духовной консистории, точно написано, что я родился 11 сентября (1797 года), — говорил святитель о своем рождении. — Но мне покойная мать моя сказывала, что я родился в день Андриана и Натальи…», то есть 26 августа (8 сентября по новому стилю). В семье пономаря Евсевия Ивановича Попова и его жены Феклы Саввишны новорожденный был седьмым. Нарекли мальчика именем Иоанн, в память преподобного Иоанна, патриарха Цареградского (VI век).
О первых годах жизни Вани Попова известно мало. Прошли они в селе Анга, что по-сибирски широко раскинулось на обоих берегах реки в 200 верстах к северу от Иркутска. Когда-то он описал свое детство и проделанный им путь из Иркутска в Америку, но в 1858 году во время пожара в Якутске его бумаги сгорели. Больше он к тем записям не возвращался, а в родном селе любил бывать, заезжал туда при первой возможности. И в 1840 году, когда принял постриг и возвращался из Петербурга в Америку уже Иннокентием, епископом Камчатским, Курильским и Алеутским, и когда по нескольку раз объезжал свою обширную епархию, — он непременно сворачивал с тракта, служил молебен в родной Ильинской церкви, заходил в свой старый дом, который с годами сгорбился, врос в землю, так что приходилось низко склонять голову под притолокой, будто кланяясь в пояс родителям, ушедшим в мир иной.
Он вспоминал, что грамоте действительно начал учиться рано — на пятом году жизни; но учил его не дядя, как написал автор биографии, а отец, который тогда тяжело болел и почти всё время проводил в постели. Осенью 1803 года Евсевий Иванович умер, не дожив до сорока шести лет и оставив вдову с четырьмя малолетними детьми без всяких средств. Чтобы не умереть с голоду, Фекла Саввишна отдала шестилетнего Ваню в дом его родного дяди по отцу — Димитрия Попова, который жил здесь же, в Анге.
Семья дяди за богатством не гналась, но хозяйство имела крепкое, дядя умел и плотничать, и столярничать, стоило переступить порог их дома, как сразу было видно мужскую руку и мужской догляд за всем. Он и Ваню стал приохочивать к инструменту.
Дядя служил дьяконом в Ильинской церкви и по вечерам начал обучать Ваню читать Псалтирь, затем Часовник. Вскоре мальчик действительно читал в церкви Апостол — на седьмом или восьмом году жизни, точно не помнит — зато хорошо запомнил, что было это в праздник Рождества Христова. Да и как такое забыть — ведь Апостол обычно читают за литургией взрослые, особенно в большие праздники, а здесь доверили мальчику. И потому он запомнил ту рождественскую службу на всю жизнь.
Обрадованная его успехами мать надеялась, что он станет пономарем в церкви, как отец, и семья получит подмогу. Она подала прошение — но получила отказ. Зато принять мальчика в Иркутскую семинарию епархиальное начальство согласилось. И пришлось Ване на девятом году жизни проститься с матушкой, братьями и сестрами и уехать из родного села в далекий и пугающий своей неизвестностью большой город.
Неблизкий путь из Анги в Иркутск пролегал мимо Качуга, где Лена круто поворачивала свое извилистое русло, будто указуя место для большого села в образовавшейся излучине реки, и где караваны купеческих подвод всегда делали остановку для отдыха. Ваня вместе со взрослыми напился чаю на постоялом дворе, поел напеченных матушкой шанег и пошел к реке.
Кругом было тихо, ни души, только наст скрипел под катанками. Буйная нравом Лена сейчас мирно спала, скованная льдом, и Ваня долго смотрел с высокого берега на ее заснеженное русло, что угадывалось лишь по прибрежным зарослям сухой замершей травы, и казалось, не одна Лена спит — белое безмолвие навсегда сковало все живое вокруг, весна забыла его родную Сибирь и возрождения не будет. По малости лет он еще не понимал, что его жизнь, как и река, тоже делала сейчас крутой поворот, он лишь остро чувствовал тоску по дому, вспоминал ласковые матушкины ладони, которые стискивали его на прощание.