Книги

Отсюда лучше видно небо

22
18
20
22
24
26
28
30

Это он был обладателем неопределенного гражданства в математическом неравенстве. Это он прикладывал в учебе и во всем остальном невообразимые, истощающие его анемичный организм усилия, лишь бы развить свой скованный неврозами и комплексами разум во что-то лучшее, – ждали его и похвальные грамоты, и успехи в учебе.

Но все это продлилось недолго, но все время его затмевали спортивные ребята. Выдохся младшеклассник-вундеркинд.

Только лишь спустя несколько мучительных лет Владислав Витальевич начал осознавать, что его родители: Виталий Юрьевич и Людмила Викторовна, – по-прежнему, несмотря на его бурлацкие усилия, видят в нем того безнадежного ребенка, которого когда-то застали за предосудительным действием. Пусть Владислав стал бы следующим президентом России, пусть всемирно известным космонавтом или даже непревзойденным спортсменом, – все будет впустую, напрасно растраченное время, убитые силы.

Потому что в родительских одноразовых глазах, – которые ему в порыве проясняющей ярости хотелось зашвырять камнями, – в их глазах, какую бы занавеску перед ними не повесили, за ней всегда будет просвечивать этот онанист, гад, страхолюдина. И ведь родителям наплевать, что именно из-за такого взгляда в застегнутом пенале у их ребенка среди исписанных разноцветных ручек схоронился в глубокой, пыльной тени одичавший, изуродованный огрызок серого карандаша. Тангенс с косой, кастрация косинуса, суицид синуса.

Он всегда – даже приложив максимум усилий, – сделает недостаточно. Результат окажется неудовлетворительным. Вся жизнь будет омерзительно-неудовлетворительной. И хотя в учебе ждали его успехи, – несоответствие все-таки было непреодолимо, в результате чего организм Владислава Витальевича стремительно истощался, что привело к гипоплазии пениса и очевидной скудости пубертатных изменений.

Вытянулся он, но был столь непригляден, что Людмила Викторовна втайне взмолилась, чтобы Владислав – не становился выше, чтобы не было его видно издалека.

Но хуже, неприемлемее всего было то, что после многих проблематичных инцидентов у Людмилы Викторовны, – всю жизнь ведомой неестественно обостренным, обогащенным ощущением вины, – помрачился ее ум, в котором анатомированная личность Владислава Витальевича во всех ее дотоле безобидных проявлениях представлялась теперь как какой-то синдром; представлялась как комплекс сложно согласованных симптомов, проистекавших из тайно терроризирующей его болезни. И все то в бестолково-ребяческом поведении Владислава Витальевича и в его внешнем виде (склонность к паясничанью, кособокость и косноязычие), что родителями некогда считалось простительным, лишь причудливо-обворожительным и безвредным чудачеством, – удачным поводом для ободряющей улыбки и снисходительной похвалы, – теперь неожиданно и как-то пугающе гиперболизировалось и приобрело гротескно-карикатурные очертания чего-то отрицательного, сомнительного, – что надо безотлагательно изжить или подвергнуть ожесточенной коррекции!

Спустившийся с небес спотыкается на земле. Кривизна прямой линии равняется нулю в любой точке, – то есть в каждой вещи изначально заложен математический потенциал, – и это становится очевидным, когда вещь переламывается. И сколь бы бессовестной не была эта мысль, но Людмиле Викторовне хотелось отчаянно, чтобы ее сын, как Иисус, страдал: болел, мучился чем-то, – тогда она становилась нужной, радостной, негласно счастливой в глубине души, ведь существование Владислава было ее собственным существованием, его страдание было ее закамуфлированным экстазом, мимолетным счастьем.

Она вылюбливала Владислава (хотя со временем в нем ничего не осталось, что можно было бы любить); она насильственно принуждала его к бытию ради ее собственного незабвенного бытия, а если вдруг страдание Владислава Витальевича, – не дай Бог! – исчезало, то Людмила Викторовна продолжала размышлять о том, как он страдает. Продолжала заполнять уродливыми мыслями безыдейный поток своего извращенного, ничтожного бытия, – ожидая минуту, момент, когда она вновь станет хоть кому-нибудь необходима.

И, понимая это, понемногу Владислав превращался в стороннего наблюдателя, запрятывавшего свое страдание глубже в себя: нарочито-радостная Людмила Викторовна, громко разговаривающая с Владиславом, встречая его, возвращающегося из школы, не могла найти никакую тему для разговора, кроме какого-нибудь подозрения.

«Как себя чувствуешь?»

«Хорошо, мам».

«Ладно. Точно?»

«Ага».

И, несмотря на то, что осознавала нелепость вопросов, она постоянно продолжала спрашивать, не болит ли где-то у Владислава, не простудился ли он. Не зная, о чем с сыном поговорить, кроме как о предполагаемой болезни и его самочувствии, вспотевшая Людмила Викторовна сперва ненавязчиво поинтересовалась тем, что косвенно относилось к Владиславу – то есть его итоговыми оценками, выставляемыми в конце учебного года; сравнительными успехами недоброжелательных одноклассников; намерением медперсонала прививать их в следующем году и списком детской литературы для чтения на лето.

Но, получая в ответ только сдержанное и лаконичное мычание, непереводимое на человеческую речь движение громадной головы, и видя, что Владислав Витальевич от ее слов плотнее замыкается в себе, как змея, Людмила Викторовна вдруг начинала теребить его уже опустевшую курточку и бесформенный рукав: старалась на чем-то твердом и действительном (шерстистый шмель, брезгливая береза в обществе обобщенных дубов, хромой прохожий и т.д.) сфокусировать рассеянное внимание Владислава.

Опять сгустить трепетную дымку нахлынувшей на него эдиповой слепоты, в которой он стремительно и безостановочно терялся. Конечно, Владислав Витальевич носил очки и предпринимал попытки убедить себя, что тот внезапно отвердевавший мир, который он мог наблюдать сквозь них, – гораздо вещественнее и математически доказуем, нежели беспорядочно мечущийся рой мерцающих пятен у него перед глазами.

Назойливая живородящая родительница, – не ведавшая о том, что с точки зрения Владислава Витальевича ее попросту не существует, – о чем-то сиюминутно-важном с запальчивостью рассуждала и, тыкая пальцем в какие-то не успевавшие сгуститься объекты, со слезами на глазах, обмахиваясь хихикающим платком, по-идиотски умилялась майскому солнцу, свежевыжатому дню и мелкому трепету кое-где еще не обозначившейся листвы, сквозь проблески которой изливалось аквамариновое небо. И говорила, что все так хорошо. Хорошо. Какая погода, обязательно хорошо, что все непременно должно радовать глаз, озарять выполосканную в собственном соку душу, – хотя Владислав знал, что все плохо, что все обман, нарушение перспективы, предметы сдвигаются в глубину, а сам он бесконечно уменьшающаяся вещь в мире безжизненных перемещений…

Он знал.

И расстояние между ними увеличивалось.