«А-а-а! Я поняла!»
«Да? Я ведь еще…»
«Ты хочешь выступать, но боишься? Твой отец кем был по профессии? Артистом?»
«Нет, какой там. Он пилил деревья. В промышленности работал».
«О-о… э-э… – Татьяна несколько смутилась и задумалась, пожевав губы, – странно! Я подумала, что твой отец был артистом и выступал, а ты хотел бы пойти по его стопам, но у тебя боязнь сцены. Тогда было бы логично. Что ты говорил про расстояние. То есть про ступеньки, которые отделяют зрительский зал от сцены. Ну ла-а-дно…»
«Нет, я имел в виду другое. Но ты, наверное, права».
Они гуляли еще какое-то время, а потом Тане пора было идти домой; на предложение Владислава ее проводить, она сказала, что доедет на метро. И, поглядев, как створки вагона смыкаются, как Таня коротко машет ему ладошкой, как туннель проглатывает поезд, словно макаронину, Владислав поднялся по ступеням в бессловесных раздумьях, которые полностью были обращены к этим мелькающим ступеням.
Когда он вышел на открытый простор, то ощутил, как нахлынуло легкое головокружение; оно покосился по сторонам. Без Татьяны было плохо. Незнакомый город пожирал его постепенно. Улица за улицей, дом за домом. Города-людоеды, состоящие из непреодолимых, невидимых расстояний между людьми. Вязкость. Какой-то мальчуган, ползая по асфальту на коленках, мелом очерчивал уже успевшую немного сместиться березовую тень, составленную из тысячи листьев: он обвел вдвое сократившимся мелком не больше двухсот, может сто пятьдесят. Наряженная в янтарь, арестованная береза опоясана, как вертикальный шлагбаум. Бежала тень вымышленного автомобиля по сочно-зеленому трыну травы, увлажненной, а потому извлекавшей из себя, как звуки, кратковременные переливы при скольжении по ней фантомных ветвей.
Тени, участвуя в простенькой лотерее, норовили сложиться в какое-то старое воспоминание, но не выпало необходимое количество осадков; и ртутный столб был еще слишком высок, – поэтому то, что намеревалось воплотиться в воспоминании, рассеялось в нетронутом воздухе, – стало запахом листьев, ветром, приступом. В фонтанчике, чье содержимое превратилось в жижу, в лужу отхаркнутой мокроты, остановившийся отдышаться Владислав насчитал одиннадцать скорчившихся, умерщвленных окурков и один-единственный кем-то использованный контрацептив.
«Безобразие, – подумал он, – непозволительно».
Фантики, вырванные страницы газет, какой-то мусор и опавшие листья, как крохотные паруса, помчались по ветру вдогонку за приглянувшимся облаком прямо под ногами Владислава Витальевича.
Пусть кто-то и утверждал, что вид на перспективу, как глазные капли, излечивает отравленный взгляд: но сейчас весь мир казался задыхающемуся Владиславу не иначе, как морское чудовище непобедимого неба, где улицы – были раскачивающимися кораблями, а деревья – пригодны лишь для штурвала.
Новехонькие флаги с тремя полосками трепетали на каждом углу административных зданий, старя просроченный воздух, накапливая обветренные морщины, но не разжигая в груди согревающий огонь всесильного патриотического чувства. Всюду чирикали кусты, резвились дети, стрекотала трава, пустота сигнализировала автомобильными гудками о наличии какой-то распространенной болезни, переваривала свое собственное содержимое бетономешалка будней, облака в стиральной машине неба разглядывали мир отстиранными глазами.
Поспешно, на длинных кривых ногах, с сопливым крючковатым носом, поправляя пальцем очки, прошел рядом с Владиславом незнакомый тридцатилетний мужчина, чье неряшливое пальто из-за рвотного порыва ветра раскрылось. Повсюду разлился неприятно-горький запашок одеколона. Владислава затошнило, свет резал глаза.
Жаль, Таня ушла.
С ней он не терялся так сильно.
Нужно сделать себя нужным.
Хотя бы самому себе.
Иначе подохнет в луже,
В собственном говне,