Это было путаное и самопроизвольное вращательно-вихревое движение, наделявшее произвольный предмет эпизодическими признаками неостановимого, бездумного бытия, от которого Владиславу хотелось спрятаться: вот мерещилось, что сама собой приоткрывается створка шкафа, под взлохмаченным и облапанным затылком оживает подушка.
Нечаянные звуки разрушали отравленный разум Владислава: порыв ветра, скрип перепугавшейся койки, взвизгивающий храп за стеной или дребезг оброненного подноса в безлюдном коридоре, – его болезненно-животрепещущее нутро отзывалось эхом на каждый шорох, звон.
Свое тело Владислав Витальевич теперь едва ли ощущал. Оно заменилось постепенно сторонними ощущениями, каким-то ощущением отвязанности от земного отца: лишь неизъяснимое остаточное тепло рассеялось и потекло по водопроводным трубам, по батареям.
Так Владислав и лежал, притихнувший.
По стенам, – обусловленные движением солнца и равнодушно-бесплодной луны, – плыли надуманные узоры, мигрировали плодоносные бабочки, наполняя каморку волнисто-слитным морем теней.
Скакали по просвечивающей штукатурке свободолюбивые лошади, совмещались невозможные цвета, оттенки, тончайшие нюансы, отражавшиеся на зыбких предметах мебели, которые не существовали друг без друга: так как все тут взаимообусловленная круговая порука вещественных взаимоотношений, зацикленных на эгоистичном Владиславе Витальевиче. Все это, молниеносно суммируясь, влияло на работу его гипофиза и сумчатого сердца, ускоряя обмен веществ Владислава и буквально доводя до сумасшествия движущуюся мишень, которой был его затравленный звериный взгляд.
То есть там, где воздух, загнанный в угол смотрящими на него глазами, уже устал от вымышленных усилий и не мог придумать ничего нового, – он просто воспроизводил привычную форму, превращаясь в дипломированного специалиста по комариным укусам, в четырехкомнатную муху, в громоотводного жука, обрюхаченную тучу в заплаканном окне.
Во что-то такое, что неизбежно превосходит численностью человеческий глаз, чья участь обгладывать кости своих однокомнатных квартир. Безумно-горячечный бред, наблюдаемый Владиславом, сотканный зеркальными тенями, бежал по волнообразным стенам и сволакивал покровы с вещей, оказывавшихся внутри пустыми, комнаты скелет заплесневелый выдирая с корнем и оставляя только лишь накидочку, поверхностный материальный глянец, из которого просачивался понемногу белесовато-сиреневый, сизый дым утра…
Ужасная ночь.
Ужасный день.
Вечером Владислав Витальевич не высыпался из-за исчерпывающего, но кратковременного ливня, – барабанную дробь которого его чуткое ухо постоянно подмешивало к учащенному сердцебиению.
Ночью в неосвещенной палате завелись какие-то звуки: то тут, то там, то здесь, то нигде, то одновременно повсюду, – это мог быть толстенький таракан, которого Владислав подкармливал на прошлой неделе, или летучая мышь, ошибившаяся палатой и побеспокоившая отдых нерасторопного пациента…
А может быть, – только бы это было так! – это был гипотетический призрак Виталия Юрьевича, явившийся к Владиславу на паллиативно-примирительную встречу. Владислав приткнул к переносице очки, и всмотрелся в выпрямившуюся, руки по швам, палату: но ничего, только леденящий душу шорох.
Наконец-то решившись тщательнее все обшарить на опустевших шкафах, Владислав стал расхаживать взад-вперед, затупившимися топорами ног рубить пол, лапать кровати, ощупывать подушки, разыскивать источник постороннего шума. Пододвинул табурет, взобрался, слезал с картонной добычей, вскарабкивался обратно, уже задыхаясь от головокружения и ощущения, будто всякое прямонаправленное движение возвращает его на шаг назад.
«Господи, когда это уже закончится?» – произнес он вслух. Пищал линолеум. Между морщин на лбу проступили капельки испарины, похожие на строку из предсмертной записки, к сердцу хлынула кровь, похолодели пятки, словно Владислав по горло ушел под лед, нагишом провалился в прорубь собственного тела. Он закачался на табурете, и неожиданно помутившееся сознание поволокло куда-то вниз, вниз, вниз, – и в следующую секунду пол несся ему навстречу.
От столкновения лоб в лоб куда-то поскакал хороводом полуторагодовалый мир, темнеющий и гаснущий. Глаза, как солнце, закатились и погрузились в душераздирающую стужу небытия, пространство крутануло колесо времени в мозгу Владислава, как штурвал колоссального корабля, из-за чего наблюдаемый в окне небосклон запрокинулся, бесконечность за закатившимся белками глаз поглотила косноязычный мир целиком, как неоконченное словосочетание…
Утром, в расколотой напополам палате, – стеклышко очков дало непобедимую трещину, браслетик-часы остановились, – Владислав очнулся с пышной шишкой на лбу. На его грудной клетке, склевывая с больничного халата крошки, сидело простодушное, ошпаренное вчерашним ливнем пернатое из семейства воробьиных: когда-то Владислав Витальевич читал, что позвоночник воробья включает в себя вдвое больше костей, чем шея жирафа.
Интересное создание, идейное продолжение скамейки с рассыпанными на ней семечками; арбитр, объявляющий ничью между небом и землей.
Владислав осторожно заключил птицу в свой громадный, безвредный, безопасный кулак, подошел к форточке и, – как пернатый прах, как чириканье спички о коробок воробья, – развеял птицу в безоблачной синеве, в пространстве, в отце, внедрившемся в каждый атом.
«Говорякин, – входила, вводимая почерком авторской руки, посредственная представительница медперсонала, поворачиваясь на месте и ставя точку: – Вы Говорякин? Вы что там, курите в форточку? Нельзя».