Книги

Отсюда лучше видно небо

22
18
20
22
24
26
28
30

Он сел на поезд.

Железнодорожные пути бежали в северо-западном направлении, к гофрированной границе с Финляндией. Солнце, луна, смесь их света текла под сомкнувшиеся, окаменевшие веки оштрафованного безбилетника, пассажира переломной эпохи России. Все вновь повторялось: эти поездки туда-сюда, безжизненность, скрытая в суете, в сигаретном дыме, в слезах Влада.

«Обратите внимание, что курить в вагоне строго-настрого запрещено», – требовательно произнес чей-то голос.

«У меня, между прочим, отец умер, – отмахнулся Владислав, – имею право выкурить одну-единственную сигарету. Не приставайте со своими правилами, ей-Богу, не приставайте ко мне».

Когда Владислав Витальевич наконец-то приехал в Кексгольм, то уже были: холод, ветер и гололед, а сам воздух был пронизан искусственным излучением, проявлявшим в снегопаде его лучшие черты.

И только потому Владислав не заблудился в преждевременно преобразившемся мире, что все здесь, не нуждавшееся в каких-либо обозначениях, он знал апостериори, подсознательно, безадресно. То есть, предположим, что этот город, как юбилейный торт, зажжен в определенных точках, и если переложить его перевернутую проекцию на обратную сторону выпуклого мозга Владислава, – то непременно выпадет, как на выброшенных костях, какое-то количество совпавших пунктов, линий, изгибов: как при наложении двух равновеликих фигур друг на друга.

Ладоней, ступней или целующихся губ.

И, совпавшие, соотнесшиеся друг с другом, они воссияют еще ярче, еще интенсивнее, чем весь остальной поблекший город, – так что при стремительном отдалении можно будет различить обязательно проявившийся маршрут, очень похожий чем-то на человеческую фигуру, – и это-то будет путь Владислава Витальевича домой. Потопав, счистив снег с трости, отряхнувшись и отдышавшись, Владислав наступил на горло разоравшемуся звонку. «Перестаньте звонить, – послышался с обратной стороны двери рассерженный голос, – кого черти несут в час ночи? Что надо здесь?»

«Это я, Владик», – сказал Владислав Витальевич дружелюбно.

«Владик, какой Владик? Не знаю…» – попробовала вспомнить женщина и, когда наконец-таки впустила его, то окончательно проснулась:

«А, Влад, – опомнившись, что она стоит перед ним полуодетая, в тапочках и халате, Акулина Евдокимовна стала торопливо прикрывать обворожительные углы своих алебастровых плеч, – Владичек. Ты что, уже выписался?»

«Неминуемо выписался. Только инвалидизировался теперь, – пошутил он, постучав тростью по ноге и попытавшись выполнить какой-то затейливый финт, – шут холестериновый».

«Боже мой, Боже-ж мой, ты проходи, проходи, не стой», – пробормотала тетка. Башмачные очертания ее весьма скучного лица компенсировались замысловатым контуром переключающихся ключиц, – и под сквозистой кофточкой можно было разглядеть бесстыдно черневшую крест-накрест полосу бюстгальтера, обманывавшего натренированный глаз мнимой пропажей остальной плоти.

Владислав вошел осторожно-настойчиво, притворяя за собой дверь, оттесняя тьму извиняющимся плечом:

«Тросточку куда-нибудь можно пристроить?» – спросил он.

«А вот сюда, где зонтики, – сказала тетка, взъерошив ему волосы, – все в снегу, пойдем на кухню, согреемся, я там как раз батарею включила на ночь».

Он неуклюже повертелся, не сразу соображая, какие жесты необходимо произвести, чтобы раздеться, – все словно происходило задом-наперед.

Он как бы еще не вспомнил, – что будет, что ему нужно сделать, но уже предощущал: стоял, в убедительно обтекаемом пальто (сшитом, воображалось, из намоченных цветовых пятен, с перламутровыми пуговицами и достоверно в каждой из них воссозданной гладкой впадинкой, повторяющей очертания подушечки большого пальца), припорошенный белоснежным блеском, а на бесцветном лице гримаса нетерпения, которую Владислав Витальевич пытался утаить, вращая головой и притворяясь, будто ищет: куда повесить снятую одежду, куда девать лицо, похожее на расшнурованную и повешенную на гвоздик пару футбольных бутс, куда повесить руки, ноги, куда сложить свой торс.

Слегка опешившая тетка ему помогала. Они оба (одинокие, ищущие чего-то, всеми забытые) не сразу сообразили, что единственным источником света было отверстие глазка, просверливавшее затылок Владиславу, – чьи мысли, высвобожденные кровоизлиянием и пустившиеся в развратный хоровод кровосмесительного секса, создавали в его перевернувшемся нутре, в его позорном воображении ацетоновую трещину инсценированного инцеста, проходящую вдоль его напрягшегося тела: от застежки-молнии на ширинке до неровного пробора.

Но нет, нет и еще раз нет. Главное для Владислава: не жизнь, не секс, не тепло взаимосогревающих душ, не очередной самообман, не сомнительная связь с неурожайной старухой, которой нечего ему предложить, кроме пресной, повсюду водящейся заурядной плоти и общеупотребительного жира, скопившегося на ее престарелых ляжках и замусоленных чужими руками ягодицах.