Владислав, переминаясь с ноги на ногу, сейчас таял, как таблетка от головной боли, – непредвиденное самоубийство Виталия Юрьевича не столько ошарашило его, сколько пробудило долго дремавшее в нем, сильнейшее недоумение: смерть, смерть и смерть.
То есть как человек, как это пустотелое существо, – целиком состоящее из повторов, привычек, наименований и второсортных заимствований, сшитое из обрывочных тканей нежизнеспособной плоти, говорящее чужими словами, мыслящее покупным мнением, как этот франкенштейновский монстр, не обладающий самостоятельностью, полностью подчиненный внутренним эскалациям, реакциям и внешним факторам, обстоятельствам, находящийся во власти своей вымышленной болезни, в долгосрочном круге несовместимых взаимовлияний, подконтрольный неведомым ассоциативным силам, состоящий из сотни унаследованных признаков (цвет глаз, волос, кожи) и не имеющий, в сущности, совершенно ничего своего, кроме, разве что, разлагающего нутро самолюбия, – как это существо может вообще умереть и посягнуть на самоубийство?!
Там ведь попросту нечему умирать!
Нечего пытаться сохранить и спасти. Все есть пространство, включая Владислава Витальевича, которому попросту не за что цепляться, ему нечего было бояться утратить. Так как все исконно полезное, что человечество вообще могло когда-либо утратить, – давным-давно исковеркано, изнасиловано, утрачено и утрачено даже не Владиславом Витальевичем, но его цивилизованными предшественниками в процессе эволюции. В процессе приспособления локтя – к подлокотнику, а колена – к молитвенному коврику. Ему нечего было и приобрести, так как тот, у кого есть две руки, тому уже нет нужды в большем. Тот, у кого есть две ноги, не нуждается уже в большем. У кого есть голова на плечах, не нуждается в большем. У кого есть тело, тот не получит большего.
Предшественники Владислава Витальевича трепетали перед небытием, хотя вся их жизнь и была этим неутомимым, инстинктивным трепетом: их боязнь смерти была всего-навсего боязнью жизни.
Сам того не ведая, он шел по их стопам, по пути, ведущему к бесконечному повторению. Постепенно из одухотворенного дерева Владислав Витальевич, следуя общечеловеческому онтогенезу, превращался в заплесневелый, засиженный пень, а потом в четвероногий стул прямоходящего человека, чьи потребности по-прежнему недалеки от потребностей обезьяны, примитивного зверя.
Но теперь он обязан остановиться, умиротворить сознание: преодолел Владислав не время, не пространство, но вещь, которую вынашивал в себе.
Диспетчер оповестил о прибытии электрички, – ее было видно издалека. Несфокусированный свет набегающих фонарей. Слышно, как гудят парализованные рельсы. Электричка, как лампочка, вкручивалась во тьму, – и через несколько минут она пронеслась словно бы сквозь Владислава Витальевича, стоявшего в футе от нее. Ветер влетал в одно ухо, вылетал из другого. Шум сдавливал череп. Окна, переполненные лицами, сливались в фикцию фильма.
Кинолента окон ускоренно воспроизводила историю шкуры пятнистого леопарда, рыщущего по джунглям в поисках зрительной пищи для взгляда, – и глаза Владислава, бесспорно, проигрывали численностью окнам. Из-за этого он видел только бессмысленную вереницу лиц, рассыпанных, как корм для голубей, – и всем этим лицам, глядящим на него и выпрыгивающим без парашюта, Владислав Витальевич не был нужен нисколечко. Для них он был всего-навсего излишне сложной подробностью простенькой перспективы, подлежавшей сносу. Но он не мог и не хотел отворачиваться, хотя имела место возможность сделать выбор: то есть для конъюнктивы важнее предлагаемая возможность и условия выбора, нежели сам выбор, – но не для роговицы. Смиренно, обнявший самого себя, Владислав стоял, не пытаясь никак угождать очевидцам его случайного бытия. Не пытаясь угождать глазам, похожим чем-то на простуду или на нераскрывшиеся парашюты.
У него не было ни обратного билета, ни денег, но до Санкт-Петербурга он все-таки намеревался доехать. Может быть, Владислав притворится, будто сломлен самоубийством Виталия Юрьевича, этим безапелляционным приговором, вынесенным самой жизнью, будто обыгран гроссмейстерами в лице пространства и времени, будто несчастен.
Владислав будет плакать, цепляться за окружающих, ползать перед ними на коленях, но одновременно с тем не верить ни самому себе, ни своим словам, ни слезам, – он будет рассказывать каждому о потребности безбилетного проезда, оплаченного самоубийством отца.
Обезоруженные и растроганные, они разрешат этому безбилетнику поездку. Тогда он возвратится, сорокаградусный и доморощенный, нальется в бутылку Санкт-Петербурга, как выпитая водка: и, чтобы не причинять окружающим непримиримую боль, Владислав Витальевич всеми силами продолжит делать вид, будто несчастен. Но это отсутствие простосердечной веры в собственное несчастье – и будет заслуженной форой, которую он выплатит себе.
Именно оно и сделает его счастливым человеком. В остальном же он продолжит обманывать людей, не способных поверить в существование счастья в принципе. Но это и подразумевается, когда говорят о равенстве (постоянно путаемом с равноправием): что все должны быть одинаково несчастны, иначе не будет смысла в сплоченном коллективе. Вероятно, Владислав Витальевич будет не просто имитировать жизнь обездоленного человека, но погрузится в таковую, все-таки оставив себе небольшую фору: вступит в злополучный брак, семейное счастье у собаки под хвостом вынюхает, заведет ребенка, который его возненавидит, займется какой-нибудь неблагодарной профессиональной деятельностью (может, выучится на врача, может, станет основателем религии, в которой поклоняются своей вымышленной болезни).
А может быть, ничего перечисленного Владислав не станет делать. Но, подобно Диогену, он, полуголый, будет практиковать аскетизм, жить в пифосе, откроет рот по продаже выбитых зубов; или останется обитать в своей безобразно-мрачной, унылой пещере платонического тела, из которой круглосуточно будет сверкать огромный, непроницаемый взгляд его одичавших глаз и брызгать на туфли проходящих семенная жидкость, будут лететь зловонные экскременты в заглядывающих к нему внутрь людей, и дымящаяся моча будет литься на их ошпаренные лица, – но, опять-таки, и тут все повторы, все было.
Все происходит из уже существующего, а значит: все есть лишь повтор, подражание, копирование, лишь замена наименований.
Но тут главный замысел таков: пусть окружающие люди видят, как Владислав Витальевич сломлен, как он бессилен, презрен и ничтожен, словно раздавленный червь. Пусть они, глядя на его убожество, несоответствующее их взгляду на жизнь, на мир, с воодушевлением радуются, что сделали, несомненно, правильный выбор: но пусть никогда не догадаются, что все свои зубы, похожие на одноразовые молотки, Владислав Витальевич выбил внутриутробным, спрятанным ото всех смехом – отправленным на вымышленный адрес.
Пусть они не узнают правду о том, что сахар – это его размельченные зубы, размешанные в их остывшем чае. Что долька лимона – это его улыбка, вытащенная из ножен губ. И что чаинки на дне их опустевшей кружки – это на самом деле лишь его остриженные, улыбающиеся ногти. Пусть не знают, что цвета российского триколора символизируют понижение суточной температуры.
Пока Владислав ждал, когда остановится электричка, тучи сгущались. Они были поистине многочисленны, переодеты в ночнушку селезневой сизости, – будто вселенная готовилась отойти ко сну.
Но нежданно-негаданно пробился лунный луч (лишь отраженный солнечный свет), разжидивший мысли Владислава. Свет, как говорится, сошелся клином. Озаренный, он вдруг столь обрадовался смерти Виталия Юрьевича, по-новому обрадовался смерти Людмилы Викторовны, – был столь осчастливлен тем, что теперь не надо запрятывать глубоко в себя свое въедливое страдание, лишь бы не причинять любящим родителям боль. Ему более нет необходимости тайком, контрабандными путями изживать из себя глубокозапрятанные неудачи, – Владислав более не станет пытаться изжить их, превратить во что-то еще, нет, иначе они обернутся наперекор ему мочекаменной болезнью, окаменелостью, почечным камнем (ибо все это эволюционно оправданная борьба минералов и вытесненных воспоминаний за свое законное существование).
Настала пора Владиславу Витальевичу сбросить с себя навязанные ризы, грубую власяницу вымышленной болезни, – освободиться, расплакаться от счастья, рухнуть на землю от изнеможения, а может, даже попросту умереть. Никто не заметит. Никто не станет ему помогать