Книги

Отсюда лучше видно небо

22
18
20
22
24
26
28
30

Чьи лица скомканы

Как записки,

Во сне написанные

Запретной мыслью

О свободе… Ну, как?»

Владислав кашлянул.

«Я что-то рифмы не услышала. Но излагаешь ты проще, чем раньше. Извини, я не в обиду».

«Я не про рифму. Про смысл».

«Ты про тюрьму пишешь?»

«Нет, не про тюрьму. Я… – Владислав покосился на медсестру, которая постучала ноготком по застекленному циферблату наручных часов, – слушай, мы еще встретимся, когда я приеду?»

«Да, конечно».

«Ладно, я попробую срифмовать. У меня уже время заканчивается. Удачного тебе дня», – и, не дождавшись ответа, Владислав повесил трубку, закусил колпачок ручки в задумчивости и направился в палату.

Нельзя сказать, чтобы Владислав стремился к смерти, к пустоте: нет, но он определенно любил воображать, как перенасыщенная кислородом отцовская душа отлетела от тела, преодолев эту заскорузлую, твердолобую вещественность, эти стены, а затем в верхних слоях атмосферы заключила сделку с водородом, вступила в изнурительную сексуальную связь с углекислым газом, – чтобы возвратиться обратно на землю; но уже в виде осадков: дождя из порванных презервативов, снега сперматозоидов, оплодотворенной росы, волосяных луковиц, вируса гриппа.

И, размышляя образно о смерти отца, Владислав одновременно с тем размышлял как бы о своей собственной смерти.

Но все это когда-нибудь, в будущем: когда ничего от Владислава Витальевича не останется, кроме сидящей в инвалидном кресле вымышленной болезни, напялившей на себя его осунувшееся лицо, изнасилованное гримасами безграмотной боли, изнасилованное клоунами и бессмысленными рожами; так что получится неконтролируемая оргия напряженных мышц, соитие связок, интервенция принудительного паралича в душевную политику его лица.

Случалось, что именно в минуты глубочайшего погружения Владислава в свою вымышленную болезнь, где он кропотливо вылавливал в затхлом иле новые строки для будущей поэмы, навещал его Геннадий Карлович. То был низкорослый, просвечивающий, сорокалетний кардиолог, душно наодеколоненный, с тугоплавким черепом, свинцово-серыми глазами и лохматой, добродушной улыбкой.

Он распахивал палату, в веселом вихре отыскивал зарывшегося под одеяло Владислава, чиркавшего там в тетрадки вымороченные строки, брал его под локоть, выводил на прогулку по бетонированным санаторским дорогам, где в минуты максимального сближения их сопереживающих душ все-таки завязывался разговор.

«Вам, Владислав, – обращался к нему доктор, – надо с головы снять этот удушливый, невыносимо-жаркий мешок. Вы ведь в нем напрочь задохнетесь».

И Владислав Витальевич, поднимая руки, – обнаруживая, что никакого мешка там и в помине нет, – вдруг понимал, что это лишь метафорический сюрприз.

«Вот видите, – высморкавшись, произнес Геннадий Карлович и стал отмахиваться употребленным платочком от надоедливых кровососущих, – вы ведь сами чувствуете отсутствие простора. Такой человек, с телосложением Геракла, казалось бы, жизнестойкий, неизменный, как привычка, а заработали себе инфаркт. Ладно бы оторвало миной ногу на войне или получили сотрясение мозга в насыщенном боксерском поединке, или перелом в спортивном соревновании, – но инфаркт безобразно неестественен у мужчины в вашем-то возрасте».