Следует подчеркнуть, что истина о существенных различиях между народами (races), цивилизациями и языками была (или хотела быть) радикальной и непререкаемой. Она касалась сути вещей, настаивая, что происхождение и обусловленные им типы – это неизбежность, она устанавливала реальные границы между людьми, на которых строились понятия народа (races), нации и цивилизации, она отвлекала от объединяющих и многообразных человеческих реалий – радости, страдания, политической организации, вместо этого направляя внимание вспять и по нисходящей, к непреложным истокам. Ученый в своем исследовании больше не мог избегать упоминаний об истоках, тогда как восточный человек мог отречься от «семитов», «арабов» или «индийцев», из которых нынешняя реальность – униженная, колонизированная, отсталая – его исключала, но не в назидательном представлении белого исследователя.
Профессия специалиста-исследователя давала уникальные привилегии. Вспомним, как Лэйну удавалось быть ориенталистом и сохранить при этом научную беспристрастность. Восточные народы из его исследований становились в действительности
Способность Лэйна общаться с египтянами и как с современными людьми, и как с подтверждением
В конце XIX века организующая сила подобной системы отсылок, при помощи которой каждый отдельный случай реального поведения можно было свести к небольшому числу объяснительных категорий, связанных с «происхождением», «истоками», была достаточно велика. В ориентализме это было аналогом бюрократии в управлении обществом. Департамент был гораздо полезнее, чем отдельное досье, а человек имел значение лишь как повод для такого досье. Ориенталиста за работой следует представить в виде клерка, складывающего вместе огромное количество досье в громадный шкаф под названием «семиты». С помощью недавних открытий в сравнительной и примитивной антропологии такой ученый, как Уильям Робертсон Смит[846], смог объединить обитателей Ближнего Востока в группы и описать их родственные отношения, брачные обычаи, формы и содержание религиозных обрядов. Сила работ Смита в том, что они радикально демифологизируют семитов. Номинальные барьеры, предъявленные миру исламом и иудаизмом, отброшены в сторону. Смит использует семитскую филологию, мифологию и ориенталистскую науку для того, чтобы «дать… гипотетическую картину развития социальной системы сообразно всем фактам из жизни арабов». Если эта картина позволит успешно разглядеть предшествующие, но всё еще влиятельные корни монотеизма в тотемизме или почитании животных, тогда можно будет сказать, что ученый добился успеха. И это, отмечает Смит, несмотря на то, что «наши мухаммеданские источники скрывают, так сильно как могут, все сведения о древнем язычестве»[847].
Труды Смита по семитам охватывают такие области, как теология, литература и история, и все они были написаны с учетом того, что уже было сделано ориенталистами (см., например, яростные нападки Смита в 1887 году на книгу Ренана «История народа Израиля»), и, что еще важнее, написаны для того, чтобы облегчить понимание современных семитов. Для Смита, как мне кажется, это было ключевое звено в интеллектуальной цепи, связывающей Белого Человека – эксперта и современный Восток. Ничто из воплощенной мудрости, представленной в ориентальной экспертизе Лоуренса, Хогарта, Белл и других, не было бы возможно без Смита. Но даже изучающий древность Смит не стяжал бы и половины своего авторитета, не имей он прямого и непосредственного опыта взаимодействия с «арабскими фактами». Именно это сочетание умения «схватывать» примитивные категории и способности видеть общие истины, стоящие за эмпирическими превратностями поведения современных людей Востока, и придавало вес его текстам. Более того, именно это особенное сочетание предвосхищало тот стиль экспертного опыта, на котором выстроили свои репутации Лоуренс, Белл и Филби.
Как Бёртон и Чарльз Даути до него, Смит в 1880–1881 годах совершил путешествие по Хиджазу. Аравия для ориенталиста – особое место, и не только потому, что мусульмане почитали ислам аравийским
Для мухаммеданизма характерно, что все национальные чувства подразумевают религиозный аспект, поскольку в мусульманской стране вся политика и все социальные формы облачены в религиозные одежды. Однако было бы ошибочным полагать, что подлинное религиозное чувство лежит в основе того, что обосновывает себя, принимая религиозную форму. Предрассудки араба коренятся в консерватизме, который простирается дальше, чем его вера в ислам. Это, конечно же, большой недостаток религии Пророка, что она так легко приспосабливается к предрассудкам того народа, среди которого впервые была провозглашена. Она приняла под свой покров так много варварских и отживших идей, в которых сам Мухаммед, должно быть, не видел никакой религиозной ценности, однако привнес их в свою систему для того, чтобы облегчить распространение своего реформированного учения. Тем не менее многие из тех предрассудков, которые кажутся нам совершенно отчетливо мухаммеданскими, не имеют никакой основы в Коране[849].
Слово «нам» в последнем предложении из этого поразительного образчика логики явным образом указывает на преимущество Белого Человека. Это позволяет «нам» в первом предложении сказать, что вся политическая и социальная жизнь «облачена» в религиозные одежды (таким образом, ислам может быть охарактеризован как тоталитарное учение), затем сообщить, что религия – это всего лишь используемое мусульманами прикрытие (другими словами, все мусульмане – по сути лицемеры). В третьем предложении содержится утверждение, что ислам, даже наложив отпечаток на верования арабов, не смог по-настоящему изменить их исходный доисламский консерватизм. Но и это еще не всё. Если ислам и успешен как религия, то это только потому, что его слабость позволила постепенно проявиться этим «первоначальным» предрассудкам арабов. В подобной тактике (а теперь мы видим, что это была тактика со стороны ислама) мы должны винить самого Мухаммеда, который, помимо всего прочего, был еще и безжалостным криптоиезуитом[850]. Но всё это более или менее снимается в последнем предложении, когда Смит сообщает «нам», что всё сказанное им об исламе не верно, поскольку все сущностные черты ислама, известные Западу, в итоге вовсе не «мухаммеданские».
Принципы единства и непротиворечивости, очевидно, никак не связывали ориенталиста. Их превосходит его экспертиза, основанная на неопровержимой коллективной истине, полностью укладывающейся в пределы философского и риторического ориенталистского восприятия. Смит способен без малейшего сомнения рассуждать о «поверхностной, практической и… по устройству своему не-религиозной склонности арабского ума», об исламе как системе «организованного лицемерия», о невозможности «почувствовать какое-либо уважение к обрядам мусульман, в которых формализм и пустое повторение возведены в систему». Его нападки на ислам лишены релятивизма, поскольку совершенно ясно, что превосходство Европы и христианства носит реальный, а не воображаемый характер. По сути, как следует из следующего пассажа, видение Смита бинарно:
Арабский путешественник сильно отличается от нас. Труд передвигаться с места на места для него – сплошное неудобство, он не находит никакого удовольствия в усилии [как находим его «мы»] и во всё горло сетует на голод и усталость [ «мы» так не поступаем]. Восточного человека невозможно убедить, что, когда слезаешь с верблюда, еще может оставаться какое-то другое желание, кроме как немедленно усесться на ковре и отдыхать (
«Мы» – одно, «они» – другое. Какой араб, какой ислам, когда, как, по каким меркам? – всё это, похоже, тонкости, которые не имеют ничего общего с исследованием Смита и его опытом пребывания в Хиджазе. Главное, что всё то, что возможно узнать о «семитах» и «восточных людях», находит немедленное подтверждение, и не только в архивах, но и непосредственно на месте.
Из этих принудительных рамок, сформулированных белым европейским ученым, в которых современный «цветной» человек зажат среди общих истин о его прототипических лингвистических, антропологических и доктринальных предках и проистекала работа великих ориенталистов XX века в Англии и во Франции. В эти рамки эксперты по Востоку привнесли также свои личные мифы и страсти, которые у таких авторов, как Даути и Лоуренс, уже достаточно подробно изучены. Все они – Уилфрид Скоуэн Блант, Даути, Лоуренс, Белл, Хогарт, Филби, Сайкс, Сторрз – верили, что у них есть собственное видение Востока, что они его сформировали самостоятельно на основе чрезвычайно личного опыта встреч с Востоком, исламом и арабами; при этом каждый из них выражал общее презрение к официальному знанию о Востоке. «Солнце сделало меня арабом, – писал Даути в „Аравийской пустыне“, – но не извратило до ориенталиста». Однако в итоге все они (кроме Бланта) выражали традиционную враждебность и страх Запада перед Востоком. Их взгляды облагородили и придали личностный оттенок академическому стилю современного ориентализма с его набором глобальных обобщений, тенденциозной «наукой», безапелляционными и упрощающими формулировками. И снова Даути на той же странице, где он отпускает колкости в адрес ориентализма, пишет: «Семиты похожи на человека, сидящего по уши в дерьме, но при этом брови его касаются небес»[852]. На основе подобных обобщений они действовали, обещали и давали советы об общественной политике. Но при этом, по удивительной иронии, в своих родных культурах они приобрели идентичность Белых Людей Востока, даже если, как в случае с Даути, Лоуренсом, Хогартом и Белл, их профессиональный интерес к Востоку (как у Смита) совершенно не мешал им его презирать. Главной задачей для них было сохранять Восток и ислам под контролем Белого Человека.
Из этого проекта возникает и новая диалектика. От эксперта по Востоку требуется теперь уже не просто «понимание»: теперь требуется умение заставить Восток действовать, его силы нужно привлечь на сторону «наших» ценностей, цивилизации, интересов и целей. Знание о Востоке прямо переводится в деятельность, а ее результаты дают начало новым течениям мысли и действиям на Востоке. А это, в свою очередь, требует от Белого Человека новых притязаний на контроль, на этот раз уже не в качестве автора научной работы о Востоке, но в качестве творца современной истории, творца Востока в его насущной актуальности (которую, коль скоро он стоял у ее истоков, только эксперт и может понять правильно). Ориенталист теперь становится фигурой восточной истории, неотличимой от нее, ее творцом, ее характерным
Некоторые англичане с Китченером[853] во главе были уверены, что восстание арабов против турок могло бы помочь Англии, воюющей с Германией, одновременно покончить и с ее союзницей Турцией. Их знание природы, власти и страны арабоговорящих народов заставляло их думать, что исход этого восстания будет благоприятным, насколько можно было судить по его характеру и образу действия. И они позволили ему начаться, заручившись официальными гарантиями помощи со стороны британского правительства. Тем не менее восстание шарифа[854] Мекки оказалось для многих полной неожиданностью и застало союзников врасплох. Оно вызвало смешанные чувства и привело к появлению сильных друзей и врагов, чья противоречивая подозрительность привела к неудаче в делах[855].
Это краткое изложение Лоуренса первой главы его книги «Семь столпов мудрости». «Знание» «некоторых англичан» создает движение на Востоке, «дела» которого приводит к разнородным последствиям: двусмысленные, наполовину воображаемые, трагикомические результаты этого нового, возрожденного Востока становятся предметом экспертного письма, новой формой ориенталистского дискурса, который представляет видение современного Востока не в виде повествования, а во всей сложности, проблематичности, со всеми обманутыми надеждами, Белым ориенталистом – автором как пророческое, четкое определение.
Предпочтение видения повествованию – что верно даже в отношении такой описательной истории, как «Семь столпов», – мы уже встречали ранее в «Нравах и обычаях» Лэйна. Конфликт между целостным образом Востока (описание, монументальная летопись) и повествованием о событиях на Востоке – это многоуровневый конфликт, включающий несколько различных вопросов. Поскольку этот конфликт довольно часто встречается в ориенталистском дискурсе, стоит кратко его проанализировать. Ориенталист исследует Восток как бы сверху, намереваясь заполучить всё, что открывает ему панорама, – культуру, религию, сознание, историю, общество. Для этого он должен рассматривать каждую деталь сквозь призму ряда упрощающих, редукционистских категорий (семиты, мусульманский ум, Восток и так далее). Поскольку подобные категории носят преимущественно схематический характер и нацелены на результат и, кроме того, поскольку предполагается, что ни один восточный человек не в состоянии познать самого себя так, как это может сделать ориенталист, всякое видение Востока в конце концов вынуждено ради собственной силы и непротиворечивости опираться на того человека, институцию или дискурс, чьим производным оно является. Любое всестороннее видение в основе своей консервативно, и, как мы уже отмечали в истории идей по поводу Ближнего Востока на Западе, эти идеи подкрепляют себя сами, невзирая на любые опровергающие свидетельства. (На самом деле можно утверждать, что они сами создают подкрепляющие их достоверность свидетельства.)
Ориенталист – прежде всего агент всестороннего видения. Лэйн – типичный пример уверенности человека в том, что он полностью подчинил собственные идеи и виденья требованиям некоего «научного» взгляда на феномен, всем известного под именем Востока или восточного народа. А потому видения статично, точно так же, как статичны и научные категории, используемые ориентализмом конца XIX столетия: за «семитами» или «восточным умом» не стоит ничего, это конечные категории, сводящие всё многообразие поведения восточного человека к одному обобщенному представлению. Как дисциплина и как профессия, как особый язык или дискурс, ориентализм стоит на неизменности всего Востока в целом, поскольку без «Востока» было бы невозможно последовательное, понятное и четко сформулированное знание, называемое «ориентализм». Итак, Восток принадлежит ориентализму точно так же, как считается, что существуют определенные сведения, принадлежащие Востоку (или о Востоке).
Вопреки тому, что я называю статичной системой «синхронного эссенциализма»[856], Восток можно в целом обозреть паноптически, хотя в самом этом феномене существует постоянное давление. Источником такого давления является повествование (narrative), в которое, поскольку любая деталь восточной жизни может быть показана в движении или в развитии, вводится диахрония. То, что казалось стабильным, а Восток – это синоним стабильности и никогда не изменяющейся вечности, – теперь оказывается нестабильным. Нестабильность означает, что история – с ее деструктивными подробностями, бесконечными изменениями, тенденциями к росту, упадку или драматическим поворотам – на Востоке и в отношении Востока также возможна. История и повествование, которым она представлена, утверждают, что видения недостаточно, что «Восток» как безусловная онтологическая категория не соответствует потенциальной способности реальности к изменениям.
Более того, повествование – это специфическая форма, которую принимает письменная история в противоположность неизменности видения. Лэйн понимал опасности повествования, когда отказался придать линейную форму и самому себе, и своим трудам, избрав вместо этого монументальную форму энциклопедического, или лексикографического, видения. Повествование утверждает способность человека родиться, прожить жизнь и умереть, способность институтов и реалий к изменениям и вероятность того, что модерн и современность в конце концов возьмут верх над «классическими» цивилизациями. Кроме того, оно утверждает, что доминирование видения над реальностью – это не более чем проявление воли-к-власти, воли-к-истине и к истолкованию, а не объективное условие истории. Короче говоря, повествование представляет противоположную точку зрения, перспективу, сознание в едином пространстве видения, оно подрывает безмятежные аполлонийские выдумки, утверждаемые видением.
Когда в результате Первой мировой войны Востоку пришлось войти в пространство истории, эту работу проделал именно ориенталист-как-агент. Ханна Арендт[857] блестяще отметила, что партнер бюрократии – имперский агент[858], что значит: если коллективное академическое предприятие под названием «ориентализм» было бюрократическим институтом, основанным на определенном консервативном видении Востока, то носителями подобного видения были имперские агенты вроде Т. Э. Лоуренса. В его работе можно видеть первое проявление конфликта между повествовательной историей и видением, по мере того как, согласно его собственным словам, «новый империализм» активно пытался «возложить ответственность на местные народы [Востока]»[859]. Теперь соперничество между ведущими европейскими державами заставляло их подталкивать Восток к активной жизни, пытаться поставить Восток себе на службу, превратить извечную «восточную» пассивность в энергию современной жизни. Однако при этом важно было не позволять Востоку идти собственным путем, отбиваться от рук, поскольку, согласно каноническому взгляду, у восточных народов отсутствовала традиция свободы.