Близился полдень. Наяда, как это часто бывало, вышла на веранду вместе с бабушкой, и покуда та вязала на спицах, скучающе сидела подле, склонившись над столом (в него локтями упершись), так что лицо ее покоилось в чашечке ладоней. Обычно словоохотливые подруги на сей раз почти не разговаривали, лишь изредка обмениваясь отрывочными репликами, что доносились до моего слуха не более чем всплесками — расплывчатыми и бессодержательными… Земля будто застыла в своем вращении. И это глухое бездействие, резонируя с динамикой моего духа, только усиливало в нем смятение, — я ощущал примерно сходное тому, что, пожалуй, испытывает, кто с палубы корабля, на штормовых валах вздымающегося, зрит близкую сушу, где незыблемо стоят деревья и здания, которым, — словно бы они в иной реальности пребывают, — нет ни малейшего урона от бушующей стихии… Но вот Наяда сонливо потянулась (дрогнуло сердце мое), приподнялась с места и, что-то сказав бабушке, неспешной поступью направилась к озеру. Скользя в тени рощи, я последовал вровень с нею. Приглушенное дыхание тотчас отпустило, и с каждым вдохом, казалось, я набирал в легкие все больше и больше воздуха, что, мехам подобно, раздувал грудь, очаг естества возжигая… Сойдя к воде, Наяда стояла в зачарованной неподвижности всего в нескольких шагах от моего послания. Словно бы разделившись надвое, я единовременно молил ее обнаружить заветный конверт и умолял не замечать его. Сумасшествие пульсировало в висках, сплошь организм сотрясая. Не в мочи держаться на обмякших ногах, я опустился на колени, но глаза, к коим душа прихлынула, оставались пристально прямыми, ибо пред ними вершилась моя судьба…
Наяда запела. Нежной, но унывной была ее песнь, — таков шелест листвы при первых дуновениях осени. Широко расправив руки, словно птица, взмыть к облакам вознамерившаяся, она плавно обернулась… Пение ее на мгновение пресеклось… и едва слышно возникло, с допетой нотой развеявшись… Тишь… Бездонный миг, равный вечности…
Порхнув вперед, Наяда очутилась у валуна, осторожно отложила цветы и камень, взяла мое послание — мою исповедь —
Предав забвению сомненья, отрешившись от рассудка, в неизъяснимом вдохновении растворенного, я вышел из зарослей и пологой стезею мечты направился к
Белеющие листы, подобно лебедям, опускались на безмятежную гладь озера. Я спонтанно двинулся им вослед и в зеркале вод узрел свое отражение — свое
IX
Я впал в забытье. Лезвие острой лихорадки четверо суток тяготело надо мною, грозя перерубить туго натянутую прядь моей жизни. Доктор Альтиат безвыездно находился рядом, категорически оставив все прочие свои обязательства;
На пятый день я очнулся. Но не сознавал, сколько времени минуло; мне чудилось: прошла всего одна ночь — одна ненастная, кошмарная ночь. Мною владела летаргическая апатия. Глаза то открывались, то закрывались; и я не сумел бы исчислить, каков был промежуток между размыканием отягченных век: секунду он длился, минуту или же часы… тьма, сродная вечности… Доктор Альтиат бережно поил меня, поглаживал по голове, что-то говорил… Временами я замечал: он отлучился, а его пост занял Эвангел, — и вновь с машинальным равнодушием смежал очи, в летейской дреме утопая. Но вдруг ударом молнии во мне
— Лаэсий! — вырвался из меня испуганный, надсадный возглас; взоры мои попеременно метались от доктора Альтиата к Эвангелу, бывших в тот момент со мною. — Где Лаэсий?! — в явственно-ярком, как прозренье, бреду взмолился я.
Мужчины серьезно переглянулись.
— Тише, Себастиан, тише, — молвил доктор. — Лаэсию нездоровится. Ты же знаешь, он издавна болен, и порой ему становится хуже. Я бдительно наблюдаю за ним. Не тревожься.
— Я должен его видеть, — сказал я, силясь встать с постели. —
Но немощные члены не повиновались мне; я лишь сумел перевернуться со спины набок, дыша до того надрывно, словно б свернул гору.
— Завтра, Себастиан, завтра ты увидишься с Лаэсием, — мерным полушепотом произносил доктор, укладывая меня в исходное положение своими сильными и деликатными руками целителя. — Сегодня ты еще очень слаб, Себастиан, завтра тебе полегчает, и ты всенепременно повидаешься с Лаэсием, а сегодня, Себастиан, сегодня вам обоим надлежит отдыхать… — напевно продолжал он, усыпляя меня мелодически льющейся речью, как матерь убаюкивает младенца колыбельной.
Эвангел же, сев подле, ласково взял мою руку; глядя в добрые его, любящие глаза, я исподволь успокоился… Вскоре упадок сил снова низринул меня в пучину беспамятства…
Проснувшись утром, я чувствовал себя значительно увереннее. В полдень, вопреки настояниям доктора повременить до вечера, я встал и, опираясь на Эвангела, с трудом добрел до комнаты наставника. Лаэсий лежал навзничь на своей узкой сосновой кровати — на своем смертном одре. Его лик, осененный охристыми волокнами света, сочащегося сквозь занавеси, казался бескровным, восковым: черты лица осунулись, стали смутно-застылыми; с тягостным хрипением вздымалась грудь… В отчаянном всплеске эмоций я срыву отстранился от поддерживающего меня Эвангела и, прянув к Лаэсию, повалился бы на пол, если б доктор Альтиат меня не подхватил. Учитель пробудился; он тихо повернул голову, оделивши меня трогательным ясным взором.
— Отец… — вымолвил я, покуда доктор с Эвангелом ставили меня на ноги.
Они подвели меня к кровати и усадили на стул. Лаэсий протянул мне правую руку, я взял ее обеими своими и, с исступленной нежностью прижав к лицу, разрыдался.
— Не плачь, сын мой, — сдавленно проговорил Лаэсий, — ибо нет надежды. Смирись с тем, что неизбежно, дабы не презреть того, что подлежит твоей воле.
— Простите меня, отец, простите… — вторил я с залитыми раскаяньем глазами.