Возвращаясь непосредственно к проблематике воспитания, хочу добавить, что поистине важно поощрять в ребенке склонность к игре, — поскольку очень достоверно, по-моему, сказано Монтенем в его «Опытах»: «Игры детей — отнюдь не игры, и должно смотреть на них как на самое значительное и глубокомысленное занятие сего возраста». Ведь, по сути говоря, сама жизнь — не что иное, как игра; только если все живое играет по заведомо условленным правилам, то человек, обладая способностью мыслить абстрактно (то есть — необусловленно), волен, в меру возможностей, лично утверждать свои принципы, следовательно — цели. И, пожалуй, вполне справедлив парадокс: «Зрелый человек тогда бывает наиболее серьезен в своей деятельности, когда наиболее уподобляется ребенку, игрой увлеченному»… Разумеется, детским играм приличествует быть размеренными и вдумчивыми, развивающими логическое мышление и творческое воображение, предрасположение к усердию и любовь к доброте, а не буйными и шумными, культивирующими разнузданность и жестокость. Как, вторя Платону, предписывает Аристотель, считавший, что нравственные устои сказываются в вызываемых делами удовольствии или страдании: «С самого детства надо вести, чтобы удовольствие и страдание доставляли то, что подобает; именно в этом состоит правильное воспитание». Ибо воспитание этическое есть воспитание эстетическое.
(Не подлежит сомнению, замечу in parenthesi («в скобках»), ребенка ни в коем случае нельзя обижать, даже желая ему тем самым блага (дабы истинно понять свою ошибку он должен почувствовать дружественную справедливость укора: не наказания бояться — воодушевляться мыслью об исправлении), но и хвалить его следует с разумной умеренностью — единственно в действительно заслуженных случаях, — поскольку ребенок обижаемый исполняется страха и униженности, а ребенок чрезмерно хвалимый — гордыни; тогда как тот, кто поступает хорошо, полагая сие естественным, и естественно же стремится стать лучше, со спонтанной вольностью держится «aurea mediocritas» («золотой середины»), будучи исполнен подлинного достоинства.)
Бесспорно и то, что весьма благотворное воздействие на детскую душу способны оказывать игрушки, служащие действенными инструментами, с помощью которых маленький человек совершает дебютные исследования своего внутреннего мира… Когда я жил в отчем особняке, у меня, конечно, были игрушки, но я не понимал их смыла (так, например, я катал по полу лошадку на колесиках, потому что она каталась, а не потому что она лошадка или какое-либо одушевленное мною создание, — это занятие было некоей машинальной реакцией и в нем не было ничего от искусства); только Лаэсий проложил для меня радужный мост в удивительное, бескрайнее Царство Фантазии и путем увлекательной игры иллюстрировал очень многое, чего я не сумел бы себе столь живо представить и непринужденно усвоить при отвлеченных разъяснениях; а разыгрывая со мною фигурками животных сценки из басен, наставник играючи влагал мне в душу, беззаветной серьезностью проникнутую, основоположения человеческой морали… Сии игрушки, изготовленные для меня Эвангелом, — жестом руки Себастиан указал на одну полку (которую я подмечал и раньше), вместо книг заставленную небольшими резными фигурками, ярко раскрашенными, — дороги мне, как встарь, и свято мною хранимы.
Я приподнялся с места и ступил к стеллажу, чтобы получше их разглядеть.
— Детство — укромный уголок в нашей душе, — продолжал меж тем Себастиан, — вечнозеленый оазис грез, который должно лелеять, беречь от запущения, — ведь каждый взрослый отчасти остается ребенком (и чем человек умудреннее, тем более заповедна для него сия часть — сей родник личности, иссушение коего не восполнит никакой опыт)… Всякий раз, приходя сюда, я оглядываю свои детские игрушки с трогательным чувством нежности — знаменательным чувством отрады; и не без причины они находятся именно в библиотеке, поскольку говорят моим уму и сердцу не менее, чем говорят значимые для меня книги. Не столько важно, что представляет собою предмет, сколько то важно, что мы в нем созерцаем. Так и книги, — тоже своего рода игрушки, — с пользой или без таковой занимают нас, отводя русло текучей реальности от наших душ, в их содержание вовлеченных, и являют сознанию те или иные образы, кои мы вольны воспринимать по собственной аффекции, но кои подчас (в особенности же в юные лета) чудодейственно возобладают над нами и, пленяя волю, преображают самое наше восприятие. Ввиду сего, грамотно подобранное чтение, играя на сопереживании ребенка, влагает в его сердце, веры исполненное, светлые, вдохновляющие образы добра, любви, справедливости, милосердия, и темные, отталкивающие образы того, что им супротивно. Ибо совершенно необходимо, лишь упрочится разумение, постичь оба этих диаметрально-вездесущих сегмента нравственности, приучиться верно различать их и заручиться фундаментальным знанием того, что благородно и что бесчестно, — поскольку именно в познании инаковостей, сплошь переплетающихся в разнородном единстве бытия, и состоит первое свойство человека, что по древнему мифу вдохнула в нас Афина, определив тем самым нашу натуру и наш удел — свойство мудрости… Наилучший же посредник между мудростью и душой — это искусство, ибо оно как эманация идеи, как энергетическая криптограмма фантазии поселяет в мышлении абстрагированные видения, символы, каковые, дабы их дешифровать, дабы ясно осмыслить, необходимо прочувствовать; если кратко, цитируя выдающегося художника: «Искусство — ложь, позволяющая постичь истину». И так как искусство суть творческое воображение — исток всех интеллектуальных инициатив и духовного потенциала, так как оно есть истинно человеческая прерогатива, есть начало разумного становления, есть тот ключ, что разомкнул человеку вольер животной природы — движущий фактор вознесения индивидуальности — божественное зерцало, то именно искусству долженствует быть светилом, по орбите вкруг коего направляется воспитание. И покуда сумерки неведения устилают дол сознания, вершины уже озарены животворящим пламенем Прекрасного.
В дальнейшем же, когда ребенок начнет приобщаться наукам, в силу своей натуры будет усваивать их посредством творческой синергии, что, несомненно, скажется положительно не только и не столько на эскалации интеллекта, но главным образом на раздвижении границ сознательных и подсознательных — росте личности — возвышении Гения. По примерному выражению одного замечательного славянского литературоведа: искусство и наука сродни двум глазам, совместно дающим объемность виденья…
В заключение отмечу следующее: мне довелось читать у разных авторов, что самый ранний возраст (первые пять-шесть лет) также обычно и самый знаковый, поскольку именно в этот особо восприимчивый период выкристаллизовывается первичный слепок души, который, пожалуй, можно уподобить восковой фигурке, вылепленной ваятелем как образец будущей скульптуры; затем на основе данного слепка возводится форма для отливки характера, что, будучи весьма несовершенным, требует впоследствии всесторонней доработки и шлифовки. Согласно сему, если в положенный срок пробудить у ребенка приверженность добродетели (чувство прекрасного — любовь созидания), внимательно оберегая на начальных порах от чуждого оной влияния, то можно заблаговременно предуготовить его к самостоятельной жизни и тем моральным дилеммам, — порою неочевидным для незрелого рассудка, но внятным непорочно-обостренной интуиции, — кои жизнь повсеместно ставит. Ибо хотя любая добродетель искусственна (являясь не чем иным, как эстетическим актом сознательности, или активным знанием блага) и, соответственно, требует искусности для своего претворения, однако архэ ее — нравственное чувство (синдересис178) — всегда естественно, имманентным эффектом разумности выступая, и, соответственно, ежели не замутнено примесями нерадивости, предрассудков, заблуждений, капризов и обид, действует естественным — безусловным — образом, — так в каждом человеке обретается Гений (обыкновенно одаренностью и талантом называемый), но отнюдь не каждый его сознает — отнюдь не каждый в него верит, а потому отнюдь не в каждом он въяве проявляется, лишь смутно брезжа в сумраке существования, не взошедшему солнцу подобно.
Итак, ссылаясь на Платона, вслед за Сократом заявлявшего, что всем порокам противоположно то, о чем гласит дельфийская надпись «Познай себя», — а равно на мой личный духовный опыт, — я с уверенностью утверждаю: «Порочность никогда не может познать ни добродетель, ни самое себя, тогда как добродетель человеческой природы, своевременно получившей воспитание, приобретет знание и о себе самой и о порочности».
Таковыми на мой взгляд надлежит быть азам воспитания. Сказано мною немногое, но большего сказать не решаюсь. Задачу же воспитания, как мне кажется, указует следующий завет: «Своими детьми должен искупить то, что я дитя своих родителей».
— Это прекрасные слова, — произнес я при безудержном вздохе, вновь напротив Себастиана севши, в глаза ему с неизреченной благодарностью глядя. — Прекрасные, сильные, воодушевляющие… но боюсь… утопичные… Вообще же все, что вами изложено, Себастиан, справедливо и поучительно, — я непременно буду помнить ваши благие советы и на них опираться… Но… — горестно потупился я. — «Человечество — это грязный поток. Надо быть океаном, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым». Действительность текуча, как ртуть, и столь же токсична…
Сцена мира слишком переполнена, слишком тесна, слишком шумна, слишком сумасбродна; всякий играет на ней трагикомедию своей жизни, драматургом коей выступает Судьба, декоратором — Обычай, а постановщиком — Случай; и все эти массовые действа — «хорошие», «посредственные», «дурные» — вклиниваются в друг друга, сумбурно перемешиваются, купно представляя собою то, что зовется «театром абсурда»… Весьма остроумно подметил, уж не помню какой автор, написав приблизительно так: «Любой из нас — пьеса, которую смотрят со второго акта и в которой толком ничего не понять. Актеры говорят и делают неизвестно что и неизвестно зачем. Мы тщимся разобрать их поведение через лорнет собственного недопонимания, и они зачастую представляются нам просто сумасшедшими»… Социум — это поистине невероятное и поистине пугающее зрелище. А посему люди (можно сказать, инстинктивно) сплачиваются в труппы, чтобы придать собственному спектаклю какой-то осмысленности и замкнуться в семейном кружке от той безотрадной механистической суматохи, от того глобального рационализированного безумства, что закономерно-неисповедимым образом разыгрывается на подмостках Цивилизации.
Сплошь и рядом люди сходятся почти наобум, невзначай зачинают детей и «живут-поживают» в суетной полуяви. Желая свести к минимуму свое непреходящее беспокойство, они тем самым сводят к минимуму свое мышление (фатально подпадая под доминанту того, что именуется «общественным мнением», кое, по большей части, суть система «полезных предрассудков», содействующих поддержанию социального порядка). Они всемерно зациклены на вещественном пласте бытия: их заботит материя, но не волнует форма; они видят данность, но не ведают причины; они мнят, но не знают (и за это даже нельзя их винить, ибо сие сообразно сетованию, что средь залежей графита только изредка нарождаются алмазы), — а потому они резонно почитают, будто воспитание ребенка (именно что ребенка — не человека) состоит преимущественно в том, чтобы тот был сыт да одет по сезону, чтобы не безобразничал и не сквернословил, чтобы вовремя ложился спать и чтобы исправно посещал школу, получая высокие оценки (а не высокие познания); словом, они дрессируют детей, как дрессируют животных — то лаская, то наказывая (и так еще в положительном случае, ибо в сем жутком мире немало детей, родители которых относятся к ним не в пример хуже, чем хозяева относятся к своим четвероногим питомцам, — это те, кто из люда деградировали в зверье — те, в ком лишь тень человеческого достоинства)… Что и говорить: никакой речи о воспитании в подлинно гуманном значении не идет. Как правило, люди только-то портят своих чад, намереваясь сделать их лучше, — неумелой заботой легкомысленно калечат неокрепшие сознания, как некогда были искалечены сами. В итоге дурное влияние заблудших душ из поколения в поколение чумой носится в атмосфере, всюду просачивается, надо всем тяготеет… И, наверное, единственная возможность не заразиться — не дышать… Либо подобно вам, Себастиан, вдыхать лишь девственный воздух, что веет средь нелюдимых гор, над земной юдолью возвышающихся…
Я угрюмо смолк, испытывая, как сердце мое покрылось изморозью, и тяжко стянуло дыхание. Себастиан также длительное время ничего не говорил.
— Деон, — наконец растопил он лед затишья своим теплым, исполненным несказанного благородства голосом, — я понимаю, что в вашем мире «знать» и «мочь» не равносильные понятия… Я понимаю это, хотя и не могу понять… Свобода зачастую — осознанная необходимость; но чаще того — неосознанная. Выбор иллюзорен, поскольку вольные им распорядиться находятся в неволе у неведенья, предубеждений, страстей, привычек, традиций, потребностей, обязанностей, прав, запрещений, принуждений, надежды и неверия. Каждому ходу по доске бытия сопутствует фортуна. Человек никогда не может всецело ручаться за исход своих действий, — даже самые эти действия нередко ускользают за периметр его контроля. Однако, человек всегда должен отвечать за намерения, сими действиями руководящие. Истинная воля не в том, чтобы совершить некий акт, но в том, чтобы совершить оный согласно разумному суждению. Истинная добродетель не в том, чтобы от случая к случаю творить добрые деяния, но в том, чтобы стремиться быть всечасно готовым к претворению таковых с моральным умыслом — непреложной верой. Истинная мудрость не в том, чтобы всуе мудрствовать, но в том, чтобы мудро жить.
Лаэсий учил: «Благость проистекает не из внеположного источника, а из духовного начала; благой человек пребудет благим при любых обстоятельствах, меж тем как беспутный и благие обстоятельства, более чем вероятно, обернет себе (да и не только себе) во вред, — так, когда чистое примешивается к нечистому, не нечистое становится чистым, но чистое — нечистым».
Первый и высший долг человека зиждется не на том, что ему следует делать, а в том коренится, кем он должен быть. Сила духа не делом достигается, но дело вершится силой духа. Спасение — в вере; вера — в самопознании. Ибо вольно идущий осиянным путем самопознания — Пробужденный — одолел главный свой страх, смирил кровного врага, обрел сущего союзника — себя самого. Он истинно свободен, ибо свободен истиной. Он мудр и добродетелен, ибо таково естество его самодовлеющего разума — его человеческая миссия — его божественное Предназначение.
«Удали маленький камешек из небольшой кучки — та заметно поредеет; скинь громадный валун с горы — она не станет меньше», — однажды сказал мне наставник.
И я лишь могу повторить вам, Деон: познавайте себя, верьте в себя, вне зависимости от условий поступайте достойно себя, достойно тех, на кого вы равняетесь, достойно тех, кто равняется на вас, и знайте, что, каковы бы ни были результаты, вы оставались верны себе — своей разумной натуре — своей человечности, над которой рок, будь он милостив или жесток, не властен.
После этих слов Себастиан встал из-за стола и протянул мне правую руку; губы его улыбались — углубленно-карие зрачки излучали серьезность. Я поднялся со своего места и принял крепкое (а вместе бережное) рукопожатие.
— Наш разговор очень важен для меня, Деон, — сказал Себастиан.