Но почему, Себастиан, почему теперь, когда вы свободны и уверенны, когда никакие заблуждения и страхи не отягощают вас, когда целостно самопознание и невозмутима воля, когда ровна и светла
— Именно поэтому, — отвечал Себастиан. — Потому что я готов. Потому что мой личностный долг исполнен… Ваша жизнь, Деон, имеет значение для других; как справедливо сказано у Гомера:
— Но ведь вы воистину являете собою то, что зовется
Себастиан при едва различимой улыбке едва различимо вздохнул:
— Понимаю, что вы подразумеваете, Деон. Однако я — эклектик175. Все мои доводы суть эхо уже не раз изреченных суждений — реминисценции. Я оторван от текучих реалий мира, каковые бесперечь выставляют новые проблемы, требующие свежих взглядов и новаторских решений. Мой язык нем для живущих, ибо это язык мертвых. И я никогда не думал всерьез взяться за перо, поскольку мне не к кому обращаться, кроме как к себе, а для этого незачем исписывать бумагу… Но если бы даже я и принялся за сочинение, то, по зрелом размышлении, не знал бы, с чего стоит начать, ибо не ведаю, чем должен закончить…
Низошло непродолжительное (
— Вы лишены социального опыта, Себастиан, — возразил я (с сердцем неумолимо щемящим), — но располагаете гораздо более исключительным и никак не менее важным — опытом философской уединенности. Разве не случалось, что мыслители уходили жить в глухие леса и пустыни, дабы отойти от дел человеческих и осмелиться уверовать, что те могут стать
— Сказанное вами верно, Деон, однако не вполне, — с деликатной серьезностью возразил Себастиан. — Вы не способны столь же отчетливо прозреть извне мою
Огласив сей риторический вопрос, Себастиан на несколько мгновений призадумался.
— Я сейчас вспомнил самое первое, пожалуй, такое для меня произведение, — сказал он, — которое прочитал вскоре затем, как только выучился читать. Это старинная «Сказка о человечном тролле» неизвестного автора. Она оказала на меня большое впечатление. Вам привелось быть с нею знакомым?
— Нет… кажется, нет… — проговорил я, безуспешно вороша архивы памяти.
— Позволите зачитать вам?
— Конечно.
Себастиан встал и направился к одному из сверху донизу заставленных томами стеллажей (кои видом своим имели сходство со стенами, выложенными мозаикой); лишь подступив, уверенно протянул руку и извлек искомую книгу, так, что думалось, будто он сумел бы отыскать ее с завязанными глазами, — настолько превосходно Себастиан знал свою обширную библиотеку (как мало кто знает родных, с кем близок годами). Снова сев за стол, Себастиан раскрыл томик и, аккуратно пролистав до нужной страницы, принялся декламировать при завораживающе-искусном, мелодично-мерном выражении…
Как-то раз ведьме, что жила в хижине лесной, когда она с утра бродила по болотам, ловя пиявок да лягушек, да травы всякие срывая, чтоб их потом употребить в зельеварении (для чародейских нужд своих и на продажу людям), в тот ранний час среди заросших топей ей довелось заслышать юных дев негромкий разговор. Из деревни близлежащей вдвоем они явились на болото и, на корточки присев друг подле дружки, собирали красной клюквы ягодки, на мха зеленого перинах кучно почивающие; притом беседу меж собой вели, чтоб скрасить труд рутинный. И вот, — притаившись в зарослях густых да к уху приложив костлявую десницу, — стала ведьма любопытная (хоть и стара летами) подслушивать: о чем же там толкуют девушки? А беседа шла у тех о ней. Они ее искусство колдовское порицали и житье ее в глуши чащобы нелюдимой, приставшей диким зверям разве только, клеймили строго; сколько люда уж сгубила поминали; пеняли также ей полеты на метле во мгле ненастной, что спать спокойно детям не дают; а под конец сошлись в единодушном мненье: дескать, сердце у нее угля черней и суше, — да нарекли ее «бесчеловечной».
«Бесчеловечная! — вскричала ведьма яро, вдруг вырываясь из кустов. — Да как вы смеете судить меня?! Чертовки! Ужель кузнец повинен, коль клинок, что он сковал и честно продал, пронзает чью-то спину? Чем хуже я, скажите? Ужели я собственноручно неверным женам отравы в чаши подливала? Нет, то делали мужья, ко мне сюда — в «медвежий край» — бесом ревности гонимые. Ужели я собственноручно богатых стариков кормила гусем, с подливой из поганок запеченным? Нет, то их наследники свершали, не терпелось коим завещанным имуществом поскорше завладеть, — и мне они вперед платили малой горсткой меди, дабы засим самим мошну золотом набить… В чем тут повинна я? Кого сгубила? Ведь против крыс и всяких гадов, вредящих человеку, средства варю я; и у меня, кто их берет, все говорят, что нужно, мол, избавиться от вредной твари, ущерб чинящей их хозяйству и покою, — а уж кого они в виду имеют, мне то, увы, провидеть не дано: травница ведь я — не ясновидица… Напраслину же на меня, безвинную, затем возводят, чтоб кровь злодейских рук своих об убогие мои лохмотья вытереть, притом воскликнув зычно: «Вот убийца!» — на безответную отшельницу свалить все преступленья, весь позор своих деяний нечестивых… Так в чем вина моя? Лишь только в том, что защитить себя не в мочи? Как обороть мне все наветы ваши: что, дескать, по́рчу я могу нагнать, приворожить, свести с ума, что низвожу луну со тверди ночи, средь бурь летаю на метле и хохочу подобно грому, да тенью в дымоход нырнувши, деток малых души испиваю, в колыбелях сладко спящих? Ну разве ж то помыслить можно, глядя на несчастную меня, согбенную чредою многих зим и бедностью суровой пригнетенную?.. Так что ж молчите, девицы? Раскраснелись отчего, красавицы? Кляните ж бабку, едва влачащую шаги, коль толки ваши — правда, а не пустые суеверья!.. Молчите, все ж?.. Так я скажу вам! Дело правое мое! Служу добром я людям и беззаветно в лесной глуши живу, где под рукою все, что для сего потребно, — стара ведь я ходить далёко. Управится тут, ибо кто ж, кроме меня, познавшей тайны многие природы?.. А вы, бесстыдные змеюки, посмели благодушную старуху попрекать, честить злодейкой черносердой, и в человечности мне отказали?! Да ведь средь вас, сказать по чести, средь всех селян деревни вашей многогрешной и одного не сыщешь, кто б верно ведал, что есть такое человечность! Ведь оной в вас самих не боле, чем в жабах этих и пиявках!»
С сими словами, достав из сумы ворох тварей, ведьма их швырнула в лица девам, доселе кои, окаменев с испугу, безропотно ее речам внимали. И, словно как водою ледяной окачены, вскричали девы, подскочили, всполошились; корзины опрокинулись у них, и ягоды волною алой на землю вылились. В самый вырез платья хладно-слизкая лягушка залетела у одной. У другой пиявки жирные вьются в кудрях золотистых. Тщатся девушки руками, с жути непослушными, отделаться от гадов, да никак не могут, и слезы льют обиды, и жалобно вопят. Прочь бросились тогда в слезах и воплях, а ведьма им клюкой грозит да вслед сулит: «Еще вам покажу я вашу человечность! Еще посмотрим тлеют в ком черные сердца!»
Засим, ворча себе под крючковатый нос, она в обратный путь пустилась — к избенке своей, сокрытой укромно средь чащи дремучей; а на ходу все размышляла: что такое бы содеять, дабы грозные посулы въяве претворить? И вдруг в слепой досаде оттого, что ярь все мысли в голове, как ветр листву сухую, разметает, ступила ведьма на трясину неосторожною ногой. Мигом писк раздался, точно б кошке хвост иль лапку придавили.
«Что такое?!» — вскричала ведьма, встрепенувшись.