В операционной было темно. Даже раздвинув ребра импровизированным ранорасширителем, в тусклом свете торшера хирург сумел разглядеть лишь очень немногое, б
— Скажите, а почему вы решили вернуться? Ведь все мы рано или поздно попадем в мир иной. Зачем же по доброй воле терпеть страхи и тревоги этой ночи?
Учитель смотрел в стену, казалось, он следит глазами за ползущим по плитке муравьем. Получается, толку от дезинсекции было чуть. Но сейчас черная точечка не раздражала хирурга. Даже у жалкой букашки есть право на жизнь в ночь, когда мертвецы тайком пробираются с того на этот свет. Муравей пересек потрескавшуюся плитку и юркнул в щель на краю.
— Нас убили. Мой сын вправе прожить целую жизнь.
— Да-да, вы это уже говорили, но ведь дело не только в этом? Вы явно что-то скрываете.
Ребра учителя шевельнулись — впервые за долгое время. Хирургу это не мешало: пусть себе дышит.
— Я не все рассказал вам о загробном мире, сагиб, кое о чем умолчал. Ради сына. Мне хочется верить, что он все еще ребенок, а значит, я решаю, что ему нужно и чего не нужно знать. И во что верить.
— Да, но сейчас его здесь нет. Можете говорить откровенно.
— Нельзя, сагиб, живым не положено знать о загробном мире. Поймите, пожалуйста, я не хочу ничего от вас скрывать, но некоторые вещи вам лучше не знать.
— А с чего вы взяли, будто имеете право решать, чего мне не надо знать?
Этот вопрос явно задел учителя. Он убрал руку из-под головы, вытянул ее из-под простыни за край операционного стола.
— Загробный мир — пустынное место. Там нет ни холмов, ни долин, глазу не за что зацепиться. Куда ни глянь, всюду одно и то же. Можно бродить туда-сюда целую вечность — многие умершие так и поступают, хотя сами не знают зачем. Кому же захочется оставаться в таком месте, сагиб? Это же все равно что очутиться в изгнании в пустыне. Даже хуже. Там нечего делать, кроме как идти вперед, надеясь, что еще немного — и наступит облегчение, покажется чудесный оазис. Ноги не устают, нам не нужен ни сон, ни пища. Устает душа: ей хочется чувствовать хоть что-то, пусть даже боль.
— Вы не ответили на мой вопрос. Допустим, вы трое доживете здесь до глубокой старости, но потом-то все равно окажетесь там. Стоит ли все это, все муки, что ждут вас с рассветом, такого конца?
— Стоит, сагиб, уж поверьте мне на слово. Муки не вечны, они пройдут, и мы снова будем всё чувствовать, все мелочи, доступные лишь живым. Если бы вы знали, сагиб, как мне хочется снова напиться воды! Порой я представляю, как перекатываю воду во рту, по языку и зубам, ледяную, аж голову ломит, чувствую ее запах — я ведь раньше и не замечал, что у воды тоже есть запах, — потом глотаю, она обжигает горло, грудь, холодит ребро за ребром до самого желудка… Вы, наверное, решите, что я лишился ума, раз так говорю, но это-то и отличает жизнь от смерти. И пусть мне однажды все равно придется вернуться на тот свет, но пока я здесь, на земле, все будет иначе. Теперь-то я буду ценить каждый вдох. Я всех и каждого научу дорожить жизнью, покажу, как всё исправить. Может, стану крестьянином, буду сам выращивать себе еду, чтобы понять, каково это — засевать землю семенами жизни. И тогда, наверное… накопленный опыт поможет мне легче переносить тяготы загробного мира.
Хирург поморщился. Ну что за наивность. От человека, чье знание жизни превосходило его собственное, он ожидал совершенно другого.
— Ну допустим. Но почему не дождаться перерождения? Не явиться на свет из женской утробы? К чему все эти затеи с возвращением среди ночи?
— Не верю я в это, сагиб, — сухо признался учитель; восторг, с которым он живописал мечту напиться воды, совершенно испарился. — По-моему, никакого перерождения и нет вовсе. В загробном мире только и разговоров, что о перерождении. Но я… в это не верю.
— Вы же говорили, вам об этом сказал ангел? Неужели вы мне соврали?
— Не соврал, сагиб. Пожалуйста, поймите: я так сказал ради сына. Хоть и не верю, что это подействует. Слишком уж много повидал мой мальчик: мгновение в загробном мире — и он уже не ребенок. Но что еще я мог сделать как отец?
— Ближе к делу.