Футболка его была насквозь мокрая. Я схватил его за руки, попытался поднять моего мальчика — раньше-то я с легкостью сажал его к себе на спину, а тут едва сумел оторвать от земли. Кто знает, сколько времени мы так просидели… было очень темно, улица качалась перед глазами, словно мы шагали по канату. А потом я упал, обнял сына и прошептал ему на ухо: «Не бойся, подмога близко, я с тобой». Да, сагиб, я был рядом с ним, но что мне оставалось, кроме как наблюдать? Мальчик мой уже не дышал у меня на руках, а я ничего не мог поделать. Не дай бог ни одному отцу пережить такое, сагиб, чувствовать то, что чувствовал я. Я попытался крикнуть, но в легких не было воздуха. Да и кто бы нас услышал? Я ощущал лишь ненависть, ничего, кроме ненависти. И сильнее всего ненавидел даже не наших убийц, а хироманта с ярмарки. Этот бедный старик ничего нам не сделал, но когда грудь мою так сдавило, что невозможно стало дышать, я думал лишь о его обещаниях, о том, как он уверял, будто бы у нас длинные линии жизни. А потом я умер.
Голос мертвеца звучал глухо, точно учитель старался подавить охватившие его чувства. Лица хирург толком не видел, только ухо да край щеки: остальное скрывали тень и простыня. Слов утешения у него не нашлось, и в операционной повисла тишина. Слишком уж мучительной и страшной была исповедь, и хирург не отважился нарушить молчание: казалось, любые слова лишь разбередят душевные раны.
— Мы столько перестрадали, сагиб. Мне очень стыдно, что мы доставили вам массу хлопот, и этой девушке, и ее мужу, но поймите, ради бога, мы столько перестрадали.
Хирург выпустил плечо мертвеца и снова сунул руку в его грудную клетку. Скопившиеся в ней сгустки крови производили впечатление столь же жуткое, как и его рассказ, но хирург, по крайней мере, знал, что с ними делать. Он вынимал их и стряхивал на поднос.
— Я приехал сюда не для того, чтобы служить беднякам, — признался он наконец.
Учитель чуть повернул голову, луч торшера выхватил из темноты его ресницы.
— Я в этой деревне уже три года и каждый день подумываю собрать вещи и уехать. С моей стороны нечестно было бы делать вид, что это не так.
Учитель покосился на хирурга, не поворачивая головы.
— Я раньше работал в большой городской больнице. У нас там были все удобства — настоящая роскошь по сравнению с этой дырой, — и я воспринимал их как должное. Новые инструменты, импортная техника, опытные медсестры. Я полагал, что до самой пенсии все это будет к моим услугам, стоит только пальцами щелкнуть.
А потом состояние одного из моих пациентов неожиданно ухудшилось после операции. Я сделал что мог, но лучше ему не становилось; родные пациента потребовали перевести его в больницу на другом конце города. Вечером его отправили туда; скорая довезла его живым.
Наутро я сразу же позвонил в ту клинику узнать, как дела. Мне ответили, что пациенту как раз делают вторую — срочную — операцию. Я спросил, кто оперирует, мне назвали имя хирурга.
Десять лет назад мы с ним работали в одной больнице. Точнее, он был моим подчиненным. Хирургом он был никудышным: ленивый, нетерпеливый, — только и ждал, как бы поскорее отделаться от пациентов, дотянуть до конца смены и уйти домой. Постоянно упускал какие-то мелочи, из-за чего ставил под угрозу жизни больных. Мне регулярно приходилось исправлять его ошибки, так что в конце концов я настоял, чтобы его уволили. И все эти годы даже не вспоминал о нем. Теперь же он оперировал моего пациента.
Когда операция завершилась, меня соединили с ним. В голосе его звучало ликование: я понял это с первого же слова, по тому, как он со мной поздоровался. Он спросил о нашей больнице, о том, как идут дела, как поживают доктора, медсестры и санитары, — можно подумать, не догадывался, зачем я звоню. Он оперировал с раннего утра, но, судя по тону, совершенно не устал.
Некоторое время мы с ним болтали, и наконец я осведомился о пациенте. «Он умрет», — как ни в чем не бывало ответил мой бывший коллега, точно речь шла о сущей безделице. И сообщил, что в ходе операции обнаружил мою ошибку. Якобы я что-то не то разрезал и перевязал какой-то не тот сосуд.
Я порылся в памяти, постарался восстановить операцию минута за минутой, каждый шов, каждый узелок, но так и не сумел поверить в то, что совершил такую ошибку. Тогда я принялся его расспрашивать, уточнять подробности, надеясь, что он окажется неправ. Попросил позвать к телефону хирурга, который ему ассистировал, и спросить, согласен ли он с мнением коллеги. Тут он сменил тон:
— Некогда мне, — отрезал он, — не хватало еще тратить время на дураков, неспособных признать собственную ошибку.
Теперь-то я понимаю, что он задумал мне отомстить. А я, глупец, попытался его урезонить. Мы же вместе работали. Он знал меня, знал, что я внимательный и аккуратный. Я заявил, что это исключительный случай.
— Исключительный, говорите? — повторил он. — Что ж, значит, в ваших интересах приложить исключительные усилия. Я готов переписать отчет. Если, конечно, вы согласны пойти на уступки. Пять лакхов[11] рупий, и наличными, а не чеком: не мне вам объяснять.
Признаться, до той поры мне везло: меня за всю жизнь ни разу вот так не загоняли в угол. Я готов был ждать полгода, чтобы мне наконец провели телефон, и плевать, что прочие дают взятку, дабы ускорить процесс. Но я и представить себе не мог, что такое случится… что меня будут шантажировать из-за ошибки, которую я, насколько мне помнится, не совершал.
Я заорал в трубку, проклял его и таких, как он, — термитов, подтачивающих государственные институты. Но каждое мое слово, казалось, давало ему еще большую власть надо мной. Он ответил, что всего лишь хотел мне помочь. И это проще простого. Мне всего-то надо наведаться с портфельчиком в свой банк, а потом принести этот портфельчик ему.