После войны Унковская активно занималась литературной деятельностью. Наибольшую ценность представляют ее дневник и воспоминания «Моя жизнь». От дневника сохранилась лишь малая часть – с 10 июля по 8 октября 1947 г. (судя по авторской нумерации, его объем превышал 900 страниц)[357]. Воспоминания охватывают всю первую половину XX в. и касаются в основном работы в земской школе и I Всероссийского съезда учителей. Особую часть ее литературного наследия составляют воспоминания о знакомстве и встречах с русскими писателями и общественными деятелями: H. A. Некрасовым[358], С. Д. Дрожжиным[359], Н. К. Крупской и, разумеется, Салтыковым, которого она знала с детства.
Унковская оставила также стихотворение, посвященное писателю, – «Я хоронила Щедрина. На 60-летнюю годовщину смерти (1889–1949)»:
В этом идеологически выдержанном стихотворении Унковская отходит от исторической достоверности: день похорон не был «ясным и безоблачным»; Г. В. Плеханов говорил речь на похоронах Некрасова в 1877 г., а с 1880 г. находился в эмиграции, поэтому не мог быть на похоронах Салтыкова. Воспоминания Унковской отличаются теми же неточностями, что и ее стихи. К тому же С. А. Макашин, опубликовавший текст, подверг его значительной редакторской правке. Это и делает необходимым обращение к оригиналу воспоминаний Унковской. Впервые она записала их в 1926 г., а в 1933 г. по просьбе Макашина дополнила свой первоначальный набросок. Новую редакцию воспоминаний показала брату и сестре – Михаилу Алексеевичу и Зинаиде Алексеевне Унковским, которые предложили ряд изменений и уточнений. По словам Макашина, в результате этого «возникла третья редакция воспоминаний», которую он и включил в свод мемуаров о Салтыкове в серии «Литературные мемуары». Мы публикуем первый вариант воспоминаний, написанный в 1926 г.
Биографические сведения о втором мемуаристе – Михаиле Алексеевиче Унковском (1867–1942) крайне скудны. Известно, что он получил юридическое образование, служил в Министерстве земледелия и государственных имуществ, был автором нескольких юридических публикаций[361]. Как мемуарист Унковский в меньшей степени, чем его сестра, склонен к сочинению фактов и к вольным интерпретациям, хотя в целом его манера столь же ангажирована. Заметим, что он не обладал литературным даром и слог его весьма тяжеловесен, однако многие сообщенные им факты не встречаются в других источниках. Мы публикуем только один из четырех мемуарных фрагментов Унковского, хранящихся в архиве Макашина, – «Воспоминания о М. Е. Салтыкове», в котором в той или иной степени использованы материалы двух других – «Семья М. Е. Салтыкова и отношения его к семье» и «Характер М. Е. Салтыкова». В сочинении же «Положительные идеалы и сокровенные взгляды М. Е. Салтыкова» Унковский без каких-либо отсылок к источникам «реконструирует» взгляды писателя на существующий общественный строй и государственные институты, на революцию и ее деятелей, на религию и церковь и т. д. Эти взгляды в его изложении носят самый радикальный характер, что вполне отвечало духу 1930-х гг.
Тексты воспоминаний печатаются без исправлений авторского стиля, но с соблюдением современной орфографии и пунктуации. Отмечены и все пропуски в тексте: утраченные страницы, не прочитанные машинисткой и не восстановленные автором слова, опечатки и ошибки.
Когда я была еще совсем маленькой девочкой (7–8 лет), у моего отца собирались по пятницам почти все литераторы семидесятых и восьмидесятых годов. Несмотря на то что я была еще слишком мала, чтобы сознательно отнестись к знаменитым пятницам, но образ или облик каждого из них чрезвычайно живо сохраняется до сей поры в моей памяти, хотя пятьдесят с лишком лет жизни уже отделяют меня от далекого прошлого.
Самые близкие друзья моего отца, как Некрасов, Салтыков-Щедрин, Горбунов, Плещеев, более сохранились в моей памяти как постоянные посетители наших пятниц. Был даже такой приятель отца, Европеус, один из пострадавших декабристов[362], которого мы, дети, так и называли пятницей, т‹ак› к‹ак› он до конца дней своих ходил исключительно по пятницам. Другие, которые ходили реже, как Островский, Григорович, Тургенев, Михайловский, Гаршин, художник Ге, менее сохранились в моей памяти. Был и такой знаменитый Логин Федоров‹вич› Пантелеев, которого мы, дети, называли Гермес, посланник богов, так как он ходил со всевозможными поручениями, записками от одного писателя к другому. Этот же посланник явился к нам в тот роковой вечер, когда писатель Гаршин покончил самоубийством, бросившись с 3-го этажа лестницы. Я помню, как это известие поразило нас, так как Гаршина мне часто случалось видеть в семье педагога Герда.
Ни один из писателей и друзей моего отца не был мне так близок, как Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, о нем у меня сохранились самые яркие воспоминания, так как я росла и училась вместе с его детьми, и дочь его Лиза[363] была моей ближайшей подругой и сверстницей. Меня еще совсем маленькую, лет 6 или 7, привозили в карете на весь день к Салтыковым, и я до самого вечера играла там с детьми. Мы жили в то время в Петербурге на Литейном проспекте в двух кварталах от Салтыковых, которые тоже жили на Литейном, но ближе к Невскому. Как сейчас вижу я квартиру Салтыковых в доме Красовских[364]: небольшая прихожая, налево кабинет Михаила Евграфовича с большим письменным столом и зеленой мебелью, прямо – столовая, мрачная комната с одним окном во двор, из столовой одна дверь налево вела в гостиную – большую комнату с мебелью, обитой синим шелком, а другая дверь направо – в узкий длинный коридор, с левой стороны которого тянулась стена, а с правой – дверь в спальню Салтыковых, в две детские, в ванну и в конце коридора – кухню, где жила кухарка – чухонка Минна, говорящая на ломаном русском языке. У этой Минны была всегда еще помощница – прислуга.
Детей у Салтыковых было двое: сын Костя и дочь Лиза, родившиеся после 15 лет супружеской жизни и на одном году[365], сын был на 11 месяцев старше дочери. Дети были очень избалованы. Я не могу себе их представить иначе в раннем детстве, как в руках с мандаринами, которые они поглощали десятками, и с шоколадными конфектами; при них была крошечная миниатюрная француженка, мадемуазель Мари, дети говорили с ней исключительно по-французски, совершенно забывая свой родной язык; игрушками была завалена вся детская. В эти годы раннего детства я не могу себе представить иначе Михаила Евграфовича Салтыкова, как сидящего в своем кабинете за письменным столом, с пледом на плечах, громко кашляющего и строчащего свои сочинения. Мы, дети, знали, что не должны мешать ему, так как он пишет серьезную вещь – «Пошехонскую старину»[366], но тем не менее часто забывали это и поднимали возню в соседней с ним комнате – гостиной. Тогда жена Михаила Евграфовича – Елизавета Аполлоновна, необыкновенно красивая и моложавая брюнетка с серыми глазами, прелестными волосами и мягким голосом, иногда нас усаживала на диван в гостиной, говоря: «Тише, дети, вы мешаете папе писать, посидите смирно, я вам почитаю», – а из кабинета постоянно доносился сильный кашель отца, длившийся несколько минут, такой кашель, которому, казалось, и конца не предвидится.
Жена Салтыкова была родом из помещичьей семьи Болтиных Владимирской губернии. Она была наивна и непосредственна: что на уме, то и на языке, как говорят. Детей сильно баловала, и когда заметила, что это баловство, кроме вреда, ничего не принесло, то говорила: «Ну, что же делать? Ведь у меня их только пара – сын и дочь; если бы была вторая пара, то я их воспитывала бы по-другому: я кричала бы на них с утра до вечера».
Сознавая свою красоту и моложавость, она имела непреодолимое желание не стариться и все, что услышит от людей, проделывала, чтобы сохранить свою молодость, так, например, спала только на спине, чтобы не было на щеках морщин, мыла волосы дикой рябиной, чтобы не седеть, мы ей специально сушили в деревне эту дикую рябину и привозили осенью в Петербург; ела она только молодое мясо, то есть цыплят, телят, барашков, и даже ухитрилась раз зайти в рыбную лавку и попросила там продать ей несколько рыбок, но обязательно молоденьких, на что ей продавец ответил: «Мы рыбам, сударыня, годов не считаем». Она верила в сны, в гаданье, в спиритизм; ее родная сестра Анна была замужем за французом-спиритом[367] и заражала ее часто этим делом. Когда Салтыкова гадала на картах, то она предварительно вынимала из колоды всю пиковую масть, говоря: «Зачем себя огорчать заранее разными несчастиями», – и гаданье сводилось к тому, что предсказывало ей только одно хорошее. К мужу она относилась довольно странно: с одной стороны, она очень тщательно переписывала многие его рукописи, причем только она и разбирала его очень неразборчивый почерк, с другой стороны – она очень несерьезно относилась к его болезни и сплошь да рядом забывала заказать ему прописанное доктором лекарство. Одевалась она всегда очень изящно, по последней парижской моде, платья себе и дочери заказывала в самых модных магазинах, не жалея на это денег, часто даже привозила их из Парижа[368], куда ездила с детьми и их гувернанткой-полькой каждое лето. Хотя в доме Салтыковых всегда готовили хорошие кухарки, но что касается соусов к обеду, то их приготовляла всегда сама Елизавета Аполлоновна, этим искусством она славилась среди знакомых, Михаил Евграфович постоянно сердился на нее, кричал, обвинял в невнимании к себе, но вместе с тем сильно любил ее, не мог без нее жить, требовал, чтобы она всегда была при нем.
Дома к обеду выходил Михаил Евграфович обыкновенно в халате и большом платке или пледе на плечах, в высшей степени всегда раздраженный, нервный. Сначала он садился и долго откашливался, потом начинал в чем-нибудь упрекать жену; всегда находился предлог, чтобы ее бранить: или она забыла ему дать вовремя лекарство, или не позаботилась купить черносливу, по совету доктора Боткина, или заказала не то кушанье, которое он просил. «Да ведь она каменная, мраморная статуя, – кричал он, ударяя кулаком по столу, – разве она позаботится о больном человеке, у нее каменное сердце». – «Ах, оставь, пожалуйста, Мишель, – спокойно отвечает она ему, – чернослив куплю тебе завтра, ну сегодня забыла, что же делать!» – «Нет, ты не забыла, а ты нарочно, змея проклятая». Потом начнет бранить сына, перенося на него гнев. Сын его сильно беспокоил тем, что плохо учился в Лицее, что все вечера проводил в театрах, что тратил много денег[369]. Дочь менее других раздражала его, он даже ее часто ставил брату в пример: «Посмотри, Лиза ведь находит же время готовить уроки и не приносит таких скверных баллов, как ты». Замечательно, что мы, учась с Лизой Салтыковой в одной гимназии и даже в одном классе, писали иногда сочинения, заданные нам.
Я писала всегда сама и довольно удачно, а ей обыкновенно писал отец и потом говорил мне:
«А каков ваш учитель-то, Соня, поставил мне тройку с минусом за сочинение „Море и пустыня“, а вам сколько?» – «А мне пять». – «Я его хочу пригласить, вашего Дружинина, и прямо сказать: „Да когда же я наконец, милостивый государь, пятерки дождусь?“ Этакий болван! И какие темы дает вам: „Аничков мост“. Ну, что тут напишешь? А это еще лучше: „Язык народа – хранитель его славы“. Идиот, совсем идиот!»
А дело было в том, что учитель ясно видел, что сочинение написано не ученицею, а ее отцом, и потому не ставил пяти[370].
Когда мы с Лизой поступили в 8-й педагогический класс гимназии, где проходили всевозможные методики, то у нас с ней явилась сильная потребность приложить эти знания, то есть кого-нибудь учить. Поэтому, приехав к нам в деревню в мае месяце, она меня упросила поехать с ней в сельскую школу, находящуюся в версте от нашей усадьбы. Мы поехали в тарантасе и сами правили. Школа была довольно убогая, низкая, маленькая, мы присутствовали там на уроке арифметики и русского языка, которые вела молодая учительница, и это наше посещение школы живо еще в памяти многих людей.
Ко мне Салтыков относился удивительно нежно, я чувствовала, что меня он любил, и часто говорил моему отцу: «А Сонька ваша будет умная». Я этой похвалой особенно гордилась. Раз случилось у меня там сильнейшее кровотечение носом, и он очень заботливо лечил меня, положил на спину на диван, клал в нос желтую вату. Я его тоже любила, но вместе с тем он своей строгостью внушал страх.
Когда я вспоминаю его у нас, то он мне всегда представляется сидящим за карточным столом и играющим в винт с моим отцом, Некрасовым и одним из братьев Корсаковых[371]. Голос и кашель его раздавался по всей квартире. Большие серые глаза с строгим выражением, длинная борода, громкий голос. Он терпеть не мог, чтобы кто-нибудь из посторонних во время игры подходил к карточному столу. «Уж эти родственники, – говорил он, – всегда несчастье принесут». У него существовали свои приметы насчет карт: он долго не брал карт в руки после того, как сдадут. «Пусть накозыряются», – говорил он. Живо помню, как его партнер Корсаков пошел не с той карты, и потому они с Салтыковым остались без многих взяток. Салтыков так рассердился, что закричал Корсакову: «Я этот ремиз на вашей лысине запишу: отчего вы пошли с короля, а не с маленькой?» После карт шли чай пить, и за чаем обыкновенно Иван Федорович Горбунов читал одну из своих сценок[372], потом шли бесконечные беседы о современном строе, о политике, о дворе, о новейших произведениях в литературе и событиях того времени. Отец мой любил угостить гостей продуктами из своей деревни: индюшечкой, теленочком, сливочным маслом из кипяченых сливок, и не было ему больше удовольствия, как если кто из гостей похвалит его хозяйство.
В хорошем расположении духа я помню Михаила Евграфовича очень редко: большею частью всегда он раздражался, кричал, бранил жену и детей; видно было, что болезнь портила страшно ему характер и ему надо было на что-либо излить свой гнев.
Между чаями и обедами он все время беспрерывно писал в своем кабинете. Его лечили три доктора: Сергей Петрович Боткин, Нил Иванович Соколов и зять Боткина – Василий Михайлович Бородулин[373], это были в то время лучшие медицинские силы. Доктор Боткин ездил к нему почти ежедневно, иногда присылал своего ассистента. Силы больного Щедрина поддерживались искусственно. Докторам приходилось то укреплять его слабое сердце, то успокаивать приступы кашля, то усиливать питание, то лечить заболевшую правую ноздрю, то левую. Помню, как он мне жаловался на докторов: «Ведь вот три доктора одну ноздрю мне целую неделю лечат, а вылечить не могут!» Лекарств прописывалось бесчисленное множество, болезнь тянулась годами, и не было ничего удивительного, что жена его тоже начинала нервничать, на нее не мог не действовать такой тяжелобольной и вечный уход за ним, как за ребенком.