Книги

Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда еще болезнь была в первой стадии своего развития, Салтыков приезжал к нам в имение. Его привозили в закрытой карете на четверке. У нас он был обыкновенно в хорошем настроении духа: пил воды, гулял с отцом по липовым аллеям сада. Вскоре по приезде посылал в село за батюшкой, любил с стариком-попом и моим отцом поиграть в «дураки». «У вас поп преумный», – говаривал он, угощал его вином на террасе и вообще благодушествовал. Салтыков был большой любитель животных, особенно собак, а у нас в деревне было всегда не менее 5 черных «водолазов» да еще несколько гончих собак. Обед наш происходил обыкновенно в липовой аллее, и после обеда Михаил Евграфович нес каждый раз на тарелке остатки от обеда и угощал свою любимую собаку. Семья его в это время была за границей, и он ежедневно писал туда детям письма, где описывал свою жизнь в деревне[374], и настоятельно требовал, чтобы они ему писали. Детей своих он так любил, что не мог долго жить без них, его тянуло неудержимо к ним, и если он бывал с ними иногда резок и строг, так это только оттого, что каждый их недостаток его сильно огорчал. Он и меня заставлял обязательно хоть несколько слов да приписать в его письме дочери Лизе. Мне иногда не хотелось или нечего было писать, но он всегда так настойчиво усаживал меня, давая перо в руки, говорил: «Пиши все, что тебе придет в голову, ей там, за границей, все будет интересно; вот я сейчас видел из окна, как у тебя сорвало с головы ветром в саду соломенную шляпу, а ее подхватил щенок, ты и это напиши, ей будет интересно». Его же письма к детям всегда начинались так: «Милые мои, дорогие, если бы вы знали, как я скучаю без вас…»[375]

Уезжал он обыкновенно с грустью от нас, так как очень любил моего отца. Он и в Петрограде всегда упрекал отца, что тот редко его навещает. «Вы меня забыли, Алексей Михайлович, – говорил он отцу, – а коль придете, так вечно с „запятой“ (так он называл маленького горбуна – присяжного поверенного Григория Аветовича Джаншиева[376]). Когда же вы придете без запятой?» Но отец мой не мог к нему часто ходить: раздражительность больного действовала на него скверно, он большею частью посылал мачеху[377] и меня и удивлялся, как мы можем выносить его крик и брань. По словам моего отца, Салтыков в молодости и Салтыков в старости – это как будто два совершенно разных человека, настолько болезнь изменила его характер.

Каждое произведение Щедрина, новая сказка прочитывалось в нашей семье вслух еще до появления его в печати. Я помню то время, когда появились «Письма к тетеньке», «Ангелочек», «Братья Головлевы»[378], «Сказки»[379]. Салтыков, издавая свои сочинения, всегда мечтал составить капитал не менее как в 300 тысяч, чтобы обеспечить жену, сына и дочь, и это ему удалось. К концу жизни капитал его как раз равнялся этой цифре, который он разделил между тремя.

Последние годы Михаил Евграфович чувствовал себя отчаянно плохо; его уже не вывозили и в карете, он сидел по целым дням в своем кабинете, всегда нервный, раздраженный, говорил очень часто о смерти и о том, что никакие лекарства не в состоянии спасти его. Но литераторскую свою работу не покидал до последних дней.

Я живо помню, как ночью с ним случился удар, паралич языка и конечностей, и мачеха моя была отозвана туда, чтобы помочь ходить за больным. У нас в это время шли выпускные экзамены – в конце апреля. Я помню, как дочь Салтыкова подошла ко мне и сказала:

«Папе очень плохо, надежды никакой нет, зайди к нам, если хочешь». Я прямо из гимназии с книгами в руках вошла к ним в гостиную. Он сидел посреди комнаты в своем кресле-качалке, и на всю комнату раздавалось его необыкновенно частое дыхание. Глаза были плотно закрыты, голова откинута на спинку кресла, исхудавшие руки лежали на коленях и по временам вздрагивали, никакого признака сознания. Я спросила его жену: что это такое – агония или припадок? Она мне ответила, что он с утра уже в таком состоянии, и доктора уверены, что он не придет в сознание. Через два часа его не стало. Это было 28 апреля в 4 часа дня.

Я ушла домой с большой печалью в сердце: мне казалось странным и невозможным, что я его больше не увижу сидящим за письменным столом и не услышу его громкого кашля. У них начались всякие приготовления и хлопоты по погребению. Когда я пришла на другой день на панихиду, он уже лежал в гробу со спокойным, но строгим выражением лица. Вся квартира была заставлена венками, венки были и на столах и на стульях и приставлены к стене, не было никакой возможности пройти через столовую в коридор, настолько она вся была загромождена венками; тут были венки и в футлярах и без футляров, и каждую минуту входили еще делегации от студентов университета, от всевозможных учреждений и обществ и все с венками, на гроб клали и живые цветы. Через два дня были назначены похороны на Волковом кладбище; его хоронили рядом с Тургеневым по его желанию, он сам желал быть там похороненным[380] и оставил даже форму объявления о своей смерти в «Новом времени», оставив только место для числа и месяца[381].

Везли его на кладбище при огромном скопище народа, мы шли за гробом вместе с родственниками, вокруг нас постоянно приходилось делать цепь из рук, чтобы нас не задавила толпа. Колесница с венками ехала сзади. На Волковом кладбище после отпевания была какая-то неимоверная давка, я помню, что нас с сестрой чуть не задавила эта толпа, хлынувшая к могиле. Многие студенты сидели на крыше, один из них, Захарьин, читал свое стихотворение, речи были бесконечные, полиция не могла ничего сделать, народ ломился какой-то стеной к могиле[382]. Но вот опустили гроб, зарыли, могила была как раз около церкви, по обеим сторонам могилы росли березки, а рядом возвышался бюст Тургенева. Ежегодно мы приезжали 28 апреля потом в этот день на могилу с семьей Салтыкова, и каждый раз рыскала по кладбищу полиция, разгоняла студентов, не позволяла им служить панихиды, и ежегодно мы находили на могиле Михаила Евграфовича большой букет живых цветов от какого-то неизвестного, который всегда опережал нас, но мы с ним не встречались.

После смерти Салтыкова-Щедрина в его письменном столе нашли завещание, где он подробно пишет о том, что все свое имущество (300 тысяч) оставляет жене, сыну и дочери по 100 тысяч каждому и сыну сверх того право издания. Кроме того, сыну Косте оставлено было письмо, где он ему советует заботиться о матери и сестре, быть их опорой, советует ему учиться и в конце письма приписывает карандашом: «Паче всего люби родную литературу и звание писателя предпочитай всякому другому».

‹Дополнения›

1. Когда Михаил Евграфович Салтыков не был еще так сильно болен, он ездил с моим отцом за границу[383]. Живо помню, как он, смеясь, говорил моему отцу: «Вам можно в Германию ездить, Вы знаете, как крыжовник по-немецки называется, а я не знаю». Приключение комического характера случилось с ним в Баден-Бадене; оно было даже описано потом в стихах в каком-то немецком журнальчике. Салтыков, жена его, мой отец и еще какая-то дама пошли гулять в парк; только что они вышли из дому, как стал накрапывать дождь; отец попросил слугу вынести ему из номера гостиницы плед, который висел на стуле у кровати, но тот нечаянно вынес вместо пледа брюки, отец, не заметив этой ошибки, повесил их на плечи и все время гулял так по парку; публика останавливалась, смотрела на них и смеялась, они не могли понять, чем вызван этот смех, и только когда пошел сильный дождь, отец мой развернул плед и тут только заметил, что это брюки.

2. У нас долго хранились все рукописи[384], письма Салтыкова и Некрасова, небольшие статейки Щедрина, но когда моя сестра Зинаида в 1919 г. уехала из Петрограда на лето в деревню, в квартире оставались ее знакомая и прислуга, спавшая на том сундуке, в котором хранились рукописи. Осенью к ним в квартиру вселили матроса, который навел на них такую панику, что обе женщины бежали, а он все выкрал из сундука, рукописи же и письма, как говорят, выкурил. Вот какова была судьба драгоценного литературного наследства.

Воспоминание о М. Е. Салтыкове-ЩедринеНекоторое предварительное объяснение и справкаМ. А. Унковский

Я лично встречался с М. Е. Салтыковым с самого раннего моего детства, так как отец мой A. M. Унковский (знавший Салтыкова мельком еще с Александровского лицея, где оба они учились, хотя Салтыков был старше моего отца тремя классами) – особенно тесно и почти неразлучно сблизился с Μ. Е. с 1868 г., когда Салтыков окончательно поселился в С.-Петербурге. Приобретать сколько-нибудь сознательные впечатления об личности Μ. Е. я, хотя и видел его очень часто, мог, разумеется, не раньше как с того возраста, когда у юношей начинает особенно ярко развиваться мыслительный процесс на наиболее сильно захватывающие темы, в пределах которых в ‹пропуск слова›[385] и работает наблюдательность молодых людей. Разумеется, никакие фактические события не уходят и от детских глаз, но это только яркие факты, которых приблизительно до 14–15-летнего возраста в отношении Салтыкова я, естественно, наблюдать не мог уже потому, что взрослые со своими интересами и беседами, как всегда, большею частью удалялись от нас, детей и подростков. Поэтому многие факты, если они и ‹пропуск слова› на период времени до достижении мною приблизительно 14-летнего возраста, я сообщаю от отца, между которым и Салтыковым с 1868 г., времени окончательного переселения Салтыкова в С.-Петербург, установилась такая душевная и умственная тяга, что отец мой не только знал все литературные замыслы М. Е., но во множестве случаев внушал Салтыкову мысли, даже внешнее их выражение, нашедшее место в сочинениях Μ. Е. Да и из дальнейшего материала эпизодического характера большая часть естественным образом получена мною от отца[386], проводившего в обществе М. Е. Салтыкова неизмеримо большее количество времени, чем ребенок, а потом юноша. Мое личное знакомство с М. Е. Салтыковым длится до достижения мною 21 года, так как я родился 20 декабря 1867 г., а М. Е. умер 28 апреля 1889 г.

М. Е. проводил время в нашем доме большею частию в целях отдыха, причем наиболее частым способом приобретения этого отдыха была карточная игра исключительно в коммерческие игры (которые Салтыков очень любил, хотя и волновался во время их и ругался неимоверно). Но более или менее регулярные ‹пропуск слова› посещения им нашего дома оборвались приблизительно с 1876 г., с которого состояние его здоровья сильно пошатнулось и удерживало его за редчайшими исключениями дома. С этого времени я встречал Μ. Е. в тех случаях, когда мы с сестрами посещали детей Салтыкова или исполняли какие-нибудь поручения отца моего или мачехи A. M. Унковской, приводившие нас в дом Салтыковых.

Но если мы бывали в доме Салтыковых, то бывали большею частью подолгу. По достижении мною юношеского возраста я приходил в соприкосновение с Μ. Е. часто и часто бывал свидетелем беседы его с моим отцом и другими лицами. Особо счастливое для меня явление составили три дня, проведенные Михаилом Евграфовичем непрерывно в нашем доме в 1885 г. в июне месяце, когда Μ. Е. отправил семью за границу в Эльстер (Саксонский курорт близ границы Чехии), до поездки туда же заехал на три дня в усадьбу моего покойного отца сельцо Дмитрюково, расположенную на границе Тверского и Старицкого уездов, поблизости от почтового тракта между Тверью и Старицей. В последние года жизни М. Е. мне приходилось видеть его более и длительнее в связи с частыми поручениями отца, вызывавшимися обострившейся болезнью Салтыкова и невозможностью для отца во многих случаях по условиям его лихорадочной адвокатской деятельности лично посещать М. Е., когда он бывал нужен больному.

‹…›

…изучение положительного мировоззрения Салтыкова и его приемов производилось мною путем использования сведений, получавшихся от отца, часто говорившего о сокровенных взглядах и идеалах Салтыкова, которым доступа в печать не было, но особенно счастливый для меня случай в этом отношении представило упомянутое мною выше трехдневное пребывание М. Е. в усадьбе моего покойного отца, когда М. Е. был едва ли не в последний раз в его жизни, в связи с последовавшим затем переломом в его здоровье, в особенно хорошем расположении духа (хотя он во всю дорогу от Твери до Дмитрюкова по свойственному ему обычаю на каждом ухабе и ругался весьма скверными словами) и когда осторожно возбуждавшиеся мною вопросы как-то особенно легко поддерживались моим отцом и приводили положительно к увлекательному обмену мыслей.

Вскоре после этих трех дней здоровье М. Е. как-то резко двинулось к упадку, и сколько-нибудь содержательные разговоры становились крайне трудными и тяжелыми, не говоря обо мне, даже и для покойного отца.

Лет 30 тому назад в моем распоряжении были письма М. Е. Салтыкова к моему отцу – 27 или 30 экземпляров, – в значительной части посвященные вопросам ‹пропуск слова› и писавшиеся большею частью, если не исключительно, из-за границы, но содержавшие не в малом количестве мысли Μ. Е. по разным вопросам современности. Эти письма брал у меня покойный журналист Владимир Богданович Кранихфельд, использовавший их для какой-то литературной работы, но вернувший их. В каком органе помещались бравшиеся из этих писем выдержки, я не знаю. Вскоре по возвращении этой переписки ко мне их взяла у меня моя мачеха Анаст‹асия› Мих‹айловна› Унковская, под каким предлогом не помню, но обратно мне их не вернула. Как потом оказалось, она уступила просьбе вдовы Μ. Е. Елизаветы Аполлоновны отдать ей все эти письма. Позднее выяснилось, что причиной просьбы было одно из писем, в котором М. Е., ревнуя свою жену к ныне также умершему и пользовавшемуся большой симпатией Елиз‹аветы› Апол‹лоновны› петербургскому присяжному поверенному П. И. Танееву, высказывал подозрение, что дочь его, М. Е., – Лиза…[387] не от него, М. Е., а от Танеева[388]. Существование того письма портило настроение покойного Танеева, который, узнав от меня в начале 1900-х годов о его существовании, пришел в великое возмущение от того, что Μ. Е. позволил себе укрепить свое предположение, не ограничился словесной передачей своих подозрений.

До перехода ко мне писем М. Е. в составе их, как я знал от отца, находились и собственноручные рукописи Салтыкова, в трех отрывках, вернее как бы выпусках, пересылавшиеся им из-за границы моему отцу и еще каким-то двум лицам, кому не помню, под заглавием «Переписка императора Николая Павловича с французским писателем Поль де Коком»[389], содержавшая в себе как бы ряд запросов императора к французскому писателю по вопросам об оценке замышляемых будто императором в России нововведений, причем каждое письмо, насколько я помню со слов отца, начиналось обращением «Господин французский писатель Поль де Кок» и содержало в себе большое число не допускаемых для произнесения в культурном кругу «истинно русских» выражений. По содержанию же переписка эта, по словам отца, представляла собою высокий образец проявления остроумия и знания русских жизни и языка.

Эту переписку выпросил у отца для прочтения ныне также умерший товарищ М. Е. и отца моего по лицею Геннадий Васильевич Лермонтов[390], передавший ее, якобы без разрешения моего отца, мировому судье в С.-Петербурге, а под конец жизни сенатору (впоследствии уволенному за политические убеждения) Игнатию Платоновичу Закревскому[391], от которого эта рукопись М. Е. так и не возвратилась к моему отцу.