Книги

Нахалки. 10 выдающихся интеллектуалок XX века: как они изменили мир

22
18
20
22
24
26
28
30

Упомянутые возражения принадлежали перу двух почти забытых ученых. Один, профессор политологии, критиковал Арендт очень сдержанно, хотя с ее аргументами не был согласен ни в чем. Другой, социолог Мелвин Тьюмин (который, по словам Филипа Рота, послужил прототипом Коулмана Силка в романе «Людское клеймо»), начал с крика души: «Первая мысль: это какая-то идиотская шутка». И до конца статьи – все тот же тон человека, пораженного ужасом: как может такой острый ум, как у Арендт, быть против десегрегации?

Ничего запоминающегося он не сказал, но примечательно – если вспомнить, как часто на Арендт обрушивались «аргументы интонацией», – насколько он сумел ее достать. «Из двух моих оппонентов мистер Тьюмин выбрал для своих возражений такой тон, что поставил себя вне сферы дискуссии и дискурса», – начала она свой ответ в колонке, которую предоставил ей для ответа Dissent.

А может быть, Арендт, вопреки репутации человека, который извиняется редко, уже начинала менять точку зрения. У нее появился собеседник, которого она не могла не слушать: Ралф Эллисон, эссеист и критик, наиболее знаменитый как автор романа «Человек-невидимка». Первое его обращение к Арендт было ответом на статью некоего другого человека, тогдашнего редактора Dissent Ирвинга Хоу. Арендт пользовалась у Хоу чем-то вроде «авторитета олимпийца», и, как отмечает Эллисон, Хоу ясно дает понять, что ни один другой белый писатель у него такого не заслужил. Свое несогласие с аргументами Арендт Эллисон развил впоследствии в интервью с Робертом Пенном Уорреном:

Чтобы понять, что значит быть негром в Америке, необходимо постичь идею жертвы, жертву как идеал. Ханна Арендт недооценила, насколько этот идеал важен для негров Юга, и поэтому в статье «Размышления о Литл-Роке» в журнале Dissent сильно ушла в сторону. Родителей-негров она обвинила, что они в борьбе за интеграцию школ используют детей. Но она понятия не имеет, с какими мыслями посылают они детей шагать сквозь этот враждебный строй. А еще они вполне осознают, что для ребенка в таком событии есть оттенок обряда инициации, противостояния ужасам общества, представшим без покровов тайны. С точки зрения многих из этих родителей (которые очень жалеют, что эта проблема существует), ребенок должен встать с этим ужасом лицом к лицу и не поддаться ни страху, ни гневу именно потому, что он американский негр. То есть он должен пройти через это испытание, связанное с его расой, и если в ходе его пострадает, то к принесенным жертвам добавится и его собственная. Требование суровое, но, если этот базовый экзамен он провалит, еще суровее окажется его жизнь.

Выбрать идеал парии, который может удалиться от общества и так выжить – такой возможности у чернокожего на расистском Юге не было. Держаться своих, черпать силу в различиях – было практически невозможно в контексте опыта афроамериканца.

Это был убедительный аргумент – настолько убедительный, что Арендт сама написала Эллисону и согласилась с его мнением: «Ваши замечания настолько исчерпывающе верны, что убеждают меня: я просто не поняла всех сложностей ситуации». Ирония положения, о которой потом напишет Сьюзен Зонтаг в совершенно ином контексте, заключалась в том, что Арендт совершила классическую ошибку человека, разглядывающего фотографию: сочла, будто поглядев на изображение Элизабет Экфорд, уже все знает о борьбе за гражданские права и может коренным образом критиковать ее тактику.

После написания «Размышлений» и развивающей те же тезисы второй статьи «Кризис в образовании», Арендт вроде бы признала, что ей стоит сдать назад, хотя бы немного, но вопрос продолжала изучать. Она написала письмо Эллисону. Еще она написала Джеймсу Болдуину, когда в New Yorker было впервые опубликовано одно его эссе из сборника «В следующий раз – пожар», чтобы поспорить с ним о сущности политики. (Она писала, что «испугалась» его «евангелия любви», хотя отметила, что пишет с «искренним восхищением».) Как минимум один темнокожий ученый до сих пор считает, что Арендт держалась «покровительственно» даже в своем любопытстве. Непохоже, чтобы у нее были чернокожие друзья или что она как-то особенно погрузилась в борьбу за гражданские права. В то время ее звезда на интеллектуальном небе так поднялась, что любое ее высказывание звучало как откровение олимпийца. Этот авторитет оставался с Арендт до конца жизни, и все ее слова воспринимались как звучащие сверху. Но в ее броне была трещина, причем такого рода, что ей предстояло, в силу некоторых соображений, расшириться.

Глава 7

Арендт и Маккарти

В шестидесятом году Арендт написала своему старому учителю Карлу Ясперсу, до чего же она занята, как приходится мотаться с лекции на лекцию, как не хватает времени навестить друзей, – но при этом она старается высвободить здоровенный кусок времени, чтобы поехать в Израиль и видеть процесс. «Никогда бы себе не простила, если бы не поехала и не увидела своими глазами эту ходячую катастрофу во всей ее причудливой пустоте, не медитируя над печатными страницами, – писала она. – Не забывайте, как рано я уехала из Германии и как мало всего этого испытала лично».

«Этой ходячей катастрофой» был человек по имени Адольф Эйхман. В мае того же года он был похищен «Моссадом» – израильской разведслужбой – в Аргентине и перевезен в Израиль для допроса и суда. Эйхман был настолько крупным нацистским преступником, что тогдашний премьер-министр Израиля Давид Бен-Гурион решил не полагаться на стандартную процедуру экстрадиции. Эйхман был высокопоставленным офицером СС, ответственным за работу отдела, осуществлявшего «окончательное решение»[26], однако после войны исчез. Воспользовавшись поддельными документами, он сбежал в Австрию, потом по тем же документам получил паспорт от Красного Креста. С пятидесятого года он жил в Аргентине под вымышленным именем.

Захват Эйхмана с самого начала стал мировой газетной сенсацией, и драматическое похищение породило драматические заголовки. Кроме того, он случился в тот момент, когда Запад наконец стал осмысливать весь ужас «окончательного решения». На военном трибунале в Нюрнберге то и дело всплывал этот термин, и часто упоминалось имя Эйхмана. Но оставалось ощущение, что Нюрнберг не до конца разобрался с чудовищностью нацистских преступлений против евреев, и особенно острым это ощущение было в Израиле. Когда Эйхмана по израильскому закону пятидесятого года о наказании нацистов и их сообщников обвинили в пятнадцати различных преступлениях, это рассматривалось как шанс устранить несправедливость. Накал страстей в речах был высок. Прокурор, когда встал для предъявления обвинения, заявил, что будет говорить от имени убитых. «Я буду говорить за них, – пообещал он, – и от их имени предъявлю ужасающий обвинительный акт».

Практически не было сомнений в том, что Эйхман был как минимум причастен к преступлениям, которые инкриминировал ему Израиль. До суда его несколько месяцев допрашивали. Имелись сотни страниц документов. Но Эйхман продолжал утверждать, что он «не виновен по сути обвинения». Он аргументировал это тем, что он, координируя действия, приведшие к смерти миллионов людей, всего лишь выполнял приказы. Когда его вызвали давать показания, он заявил: «Я никогда не убивал еврея – и не-еврея, кстати, тоже не убивал. Я ни разу не убил ни одного человека». Смысл его речей сводился к тому, что бюрократическая дистанция между ним и реальной кровью была достаточной, чтобы снять обвинения.

Суд начался в апреле шестьдесят первого и продолжался пять месяцев. Арендт присутствовала там с первого дня. К тому времени умер ее старый друг Паркер Гарольд Росс, и на посту главного редактора New Yorker его сменил застенчивый коротышка по имени Уильям Шон. Арендт пришла к нему с вопросом, не написать ли ей о процессе. С Шоном она говорила куда лаконичнее, чем с Ясперсом: просто сказала, что ее «очень подмывает» туда поехать, и спросила, не заинтересован ли Шон получить пару заметок. Видимо, она приехала на слушания с чувством, что в личности подсудимого есть какая-то «причудливая пустота». Наблюдая суд своими глазами и читая протоколы заседаний, которые она пропустила, Арендт лишь утверждалась в этом мнении. Пустота Эйхмана ее заворожила, и именно эта пустота привела ее к наиболее знаменитому и неоднозначному ее тезису: понятию «банальности зла».

Вероятно, лучший способ понять это выражение – это, прежде всего, принять взгляд Арендт на Эйхмана, ту интерпретацию его жестов и движений, которая позже воспринималась неоднозначно. Она зачитывалась выдержками из его мемуаров, напечатанных одной немецкой газетой, в которых он с удивительным самообманом соотносил свое происхождение и свою должность. Вот типичный пример, как мемуарист себя приукрашивает: «Лично я не испытывал ненависти к евреям, поскольку мать и отец воспитали меня в строгом христианском духе; поскольку у моей матери были родственники-евреи, ее мнение отличалось от принятого в кругах СС». Тон этих отрывков вызывал у Арендт недоумение, но временами – смех. Она говорила, что эта комедийность сваливается в ужас, минуя абсурд. «Это пример из учебника по недобросовестности или по самообману в сочетании с оглушительной глупостью? – спрашивала она. – Или это пример абсолютно нераскаянного преступника, не позволяющего себе взглянуть в глаза реальности, потому что его преступление с ней неразделимо слилось?»

При всем своем недоумении Арендт серией статей «Эйхман в Иерусалиме», опубликованной в шестьдесят втором году в New Yorker, и вышедшей позднее книгой с тем же названием ясно дала понять: она считает, что Эйхман был чудовищем. Но еще она считала, что Эйхманова разновидность самообмана была в нацистской Германии присуща многим, элементом массового заблуждения, который и придает тоталитаризму такую мощь. Ее поразил контраст между огромным злом и маленьким человеком:

При этом существенно, что этого человека следовало воспринимать всерьез, а это было очень сложно, если не искать простейшего решения дилеммы невыразимого ужаса деяний и несомненной смехотворности человека, их совершившего, и не объявить его умным и расчетливым лжецом – которым он явно не был.

В сложном деле создания непротиворечивой теории личности Эйхмана Арендт явно удалось ткнуть пальцем в какую-то чувствительную точку. За полвека, прошедшие после публикации «Эйхмана в Иерусалиме», характер и биография этого человека вдохновили на такое количество печатных страниц, что хватило бы на целую библиотеку – и все они посвящены спорам с Арендт. Доказать ссылкой на исторические источники, что Арендт ошиблась, стало для многих чем-то вроде крестового похода. Эта почва оказалась столь плодородной, потому что ясного ответа на вопрос просто нет. Глупость – в глазах смотрящего. В основе этих нападок всегда лежал вопрос не менее весомый, чем аргументы Арендт: а не преуменьшает ли она вину Эйхмана в Холокосте, говоря, что он не был ни умен, ни расчетлив?

Как правило, отзывы гласили: да, преуменьшает. Редакторы New York Times попросили одного из свидетелей на процессе – судью Майкла Масманно – дать рецензию на книгу. Он обвинил Арендт в «сочувствии Эйхману». По его словам, она пыталась доказать невиновность подсудимого: «Она говорит, что, вообще, наказывать Эйхмана – это была ужасная ошибка!» Как могли бы свидетельствовать читатели ее книги, ничего такого она не делала. Друзья Арендт бросились отправлять в редакцию письма в ее поддержку. Среди них был поэт Роберт Лоуэлл, написавший, что тут нужно «опровержение по пунктам» лучшее, чем мог бы дать он, но он просто скажет, что его «впечатление от книги практически противоположно [впечатлению Масманно]».

Интеллектуалы нападали на книгу по иным причинам. В своей книге Арендт заметила: «Для полноты картины надо заметить, что, если бы еврейский народ действительно не был бы организован и не имел бы лидеров, хаос и страдания все равно имели бы место, но общее число жертв вряд ли достигло бы четырех с половиной – шести миллионов». Она имела в виду юденраты – органы самоуправления, созданные нацистами в гетто, куда они сгоняли евреев. Структура и функции юденратов в разных гетто были разными, но среди этих функций было ведение списков евреев. Иногда они даже консультировали полицию при составлении партий евреев, отправляемых в концлагеря.