В противопоставлении комическим ивритско- идишским глоссам, с которых начинается рассказ, концовка написана тяжелым, полным повторов, крайне гебраизированным стилем, что указывает на важность, которую сам автор вкладывал в эти мысли. Здесь он ближе всего в своей карьере подошел к объяснению литературы как искусства. Закрытая форма рассказа, как бы говорит он, адресована каждому («и евреи, и все люди на земле»), а значит, в нем может быть столько смыслов, сколько и читателей. В отличие от романов с продолжением, которые печатались в газетах, рассказы не требуют идеального читателя, который будет реагировать как положено, — поэтому можно пренебречь «моралью».
Опять рассказчик стал врачевателем души. Только он знает диагноз, потому что вскрыл общую модель и обнажил тяготы жизни. Только он мог описать миф как живой — искаженный, ироничный, трагический. Только он мог заново восстановить его, сталкивая различные силы: язык и жизнь, статику и исторические перемены, судьбу и свободную волю. Если и есть какое-то лечение, то оно лежит в познании того, как удивительно близко содержание мифа к его внутреннему ядру. Акт самопознания вызовет нервный, снимающий напряжение смех.
В конце концов, именно рассказ поддерживал надежду или, точнее, способность евреев повсюду организовываться в общины слушателей — будь это пассажиры третьего класса в российском поезде или на корабле, плывущем в Америку, или даже случайная публика, которая собралась послушать, как сам Шолом-Алейхем будет читать свои произведения. И история, которую они услышали, мастерски прочитанная им рассказчиком, знатоком еврейской жизни и традиции, это история, которая может случиться с каждым именно потому, что нечто подобное случалось раньше бесконечное число раз: в доме со- намитянки, в земле Уц, в каком-то заколдованном лесу.
Начало повествования может улучшить историю так же, как и его финал. К зиме 1915 г. евреи Восточной Европы, которые только несколько месяцев назад наслаждались обществом великого Шолом-Алейхема, оказались разделены на два враждующих лагеря. Народный писатель и его семья вернулись в Америку, оставив старшего сына умирать от туберкулеза в датском санатории92. Для отца это было подходящее время, чтобы написать завещание и переписать автобиографию — не историю идишской литературы, как планировалось изначально, а рассказ о человеке, который родился литератором, чьи неудачи в роли сына и пасынка, ученика, любовника и кормильца были частью мифологического путешествия. Рекламируя «С ярмарки» как свою Песнь Песней, Шолом-Алейхем печатал этот роман с продолжением в нью-йоркской ежедневной газете на идише. Опустив все свидетельства внутренней борьбы, все серьезные указания на интеллектуальные источники, все даты и сторонние сведения, он взял на себя роль традиционного идишского рассказчика93.
Начать с сомнительного места рождения — Воронка, которая представляет собой не просто украинское местечко, а какой-то рог изобилия, из которого сыплются легенды. На рынке, который просто ломится от товаров, в обветшалом доме учения, в ветхой бане, на вершине высокого холма или на заросшем кладбище — везде, где оказывался ребенок, находил он местные предания. Ему больше всего нравилась легенда о кладе, зарытом во времена Хмельницкого. Однако когда речь идет об обращении к прошлому, взрослый рассказчик не злоупотребляет печальными историями. «Я не хочу вникать в это, — замечает Шолом-Алейхем, — потому что не люблю печальных историй, даже если они относятся к давним временам...» (Y 21, R 13) Вообще-то Воронка была таким же живым и еврейским местом, как придуманная Шолом-Алейхемом ее мифическая сестра — Касриловка94.
Еще там был дом реб Нохума Вевикова, который тоже был полон безымянных детей, средним из которых был сам герой. Отец был своего рода ренессансным человеком; мать — сдержанной и занятой. Героя любили, только когда он болея или когда он кого-нибудь удачно передразнивал, а проказы и гримасы у него никогда не иссякали. Поэтому его лучшими друзьями были люди необычные, сироты или собаки. В их обществе, не подчиняющемся никаким правилам, его творческие — и агрессивные — инстинкты находили естественный выход.
Как когда-то Ицхак Лурия и Бешт, наш герой получил духовную Тору не обычным путем. Розовощекий сирота Шмулик с мечтательными глазами ввел героя в тайные закоулки еврейской фантазии, а потом исчез со сцены. «До сих пор» не может рассказчик разгадать это чудо. Все истории, которые Шмулик знал, «струились у него, словно из источника, неисчерпаемого источника. И рассказ шел у него гладко, как по маслу, тянулся, как бесконечная шелковая нить. И сладостен был его голос, сладостна была его речь, точно мед. А щеки загорались, глаза подергивались легкой дымкой, становились задумчивыми, влажными» (Y 29, Е 9-ю, R19). Больше всего он любил рассказывать в пятницу вечером, после субботней трапезы или в праздничный вечер — переходное время в еврейском календаре. Место — самая высокая гора в Воронке, «вершина которой почти достигает облаков». Репертуар — литературные сказки, исторические легенды, рассказы о сверхъестественном. Коньком Шмулика была каббала, которой, по его утверждению, он научился от самого праведного воронковского раввина, занимавшегося с ним бесплатно. В отличие от раввина, который, по словам Шмулика, хотел пострадать в этом мире, чтобы удостоиться блаженства в мире грядущем, голодный сирота предпочел самую осязаемую форму компенсации. Он мечтал о сокровище, про которое только один раввин знает, где оно закопано. Разговоры Шмулика о кладе всколыхнули самые глубокие чувства в его восторженном товарище Шоломе.
Сущность мифа для ребенка и для взрослого одинакова: из обычных легенд можно узнать о реальных вещах. Главная его функция — компенсаторная, она заключается в том, чтобы привнести элемент чуда в однообразие повседневной жизни. Даже если это усиливало разрыв между мечтой и реальностью, в мифе чудесные способности сохранялись. Фонд местных легенд был доступен всем. Он был собственностью не каббали- стов, хасидов или праведников, а обыкновенных мужчин, женщин и особенно детей.
Впоследствии, в вымышленных странствиях Шолом, сын Нохума Вевикова, находит хасидского дедушку в лице Мойше-Йоси, который воплощал мир религиозной мифологии. Эта последняя встреча с местечком пробуждает у него воспоминания о Шмулике.
Различие между ним и дедушкой было только в том, что Шмулик рассказывал о кладах, колдунах, принцах и принцессах, — все о вещах, относившихся к здешнему миру. Дедушка же пренебрегал всем земным. Он переносился целиком, вместе со своим внуком, который с увлечением слушал его, в иной мир — к праведникам, ангелам, херувимам и серафимам, к небесному трону, где восседает Царей Царей, да будет благословенно Имя Его... (Y 240, Е i2i, R138)
Хотя бабушке и дедушке Шолома посвящено шесть глав, а Шмулику только две и хотя старый Мойше-Йося появляется в кульминационный момент еврейского календаря — в период праздников
Однако в авторской предвзятости не было ничего ошибочного. Бабушка и дедушка жили в самодостаточном местечковом мире, в который можно было заглянуть лишь ненадолго. Длительное пребывание там не приветствовалось, да и самих детей не очень-то радовали нравоучения, которыми сопровождались легенды и молитвы. Шмулик разительно не похож на них, он — проекция самого героя, и поэтому спрятанный клад становится самой неотъемлемой и устойчивой частью личной мифологии Шолома.
Для героя Шмулик играл роль deus ex machi- па, он был его Илией в миниатюре. Шолом- Алейхему пришлось его выдумать, чтобы объяснить позднее и чудесное появление идишского
писателя, который на самом деле мечтал совсем о других кладах. Насколько было известно читателям, Шолом-Алейхему не нужно было беспокоиться на пути с ярмарки и на склоне лет заметать следы. Когда Шолом-Алейхем стал превращать факты в стилизованную прозу, он подарил своим читателям, разбросанным по всему свету, то, что им больше всего было нужно: праздники- карнавалы; гротескную реальность в виде разрушенного мифа; обрусевшего реформатора в роли любимого рассказчика.
Глава шестая
Великий Шолом-Алейхем умер и был похоронен в Нью-Йорке. После этого любое место на земле могло стать домом для идишского писателя. Берлин, лингвистически и географически столь близкий к сердцу культуры на идише, стал еще одной гаванью для покинувших родину русско- еврейских деятелей искусства. Изгнание объединило всю русскую колонию Берлина, где жили тогда Андрей Белый, Марина Цветаева, Борис Пастернак, Алексей Ремизов, Осип Мандельштам, Максим Горький, Сергей Есенин, Сергей Эйзенштейн, Василий Кандинский и Игорь Стравинский. Художники, свободные от языковых ограничений, добились наивысшего успеха после 1922 г., когда в берлинской галерее Ван Димена на Унтер-ден-Линден прошла первая выставка русского искусства1. В тогдашнем Берлине существовало множество возможностей для улаживания старых культурных разногласий и примирения бывших противников: русских модернистов и их идишских и иврит- ских коллег, немецких евреев и их отсталых восточных братьев, идишских и ивритских писателей. Некоторые писатели, такие, как эссеист и составитель великолепных антологий Миха-Йосеф Бердичевский (1865-1921), поэт и критик Давид Фришман (1860-1922) и критик Баал-Махшовес (1873-1924) умерли в Берлине. Другие направлялись в Землю обетованную.
Выделявшаяся среди эмигрантов группа ивритских писателей, во главе с Хаимом-Нахманом Бяликом (род. в 1873 г.), покинула Россию навсегда. Бялику и еще одиннадцати писателям удалось бежать от большевиков на пароходе, шедшем в Стамбул (Константинополь), исключительно благодаря вмешательству Горького2. Это событие повлияло на членов группы, возможно, именно благодаря ему за недолгое время пребывания в Берлине члены этой группы развили неоклассический, монументальный подход к написанию и сбору еврейских сказок. Предложение Бердичевского использовать мифы, легенды и сказки для сближения Востока и Запада, христианина и еврея, души и символа, нашло полное выражение в книге Бялика и Равницкого
Еврейское книгоиздательство процветало тогда в Берлине, как нигде и никогда раньше. Помимо трехъязычных сочинений Бердичевского, которые весьма элегантно публиковались издательскими домами Штыбель и Инзель, и издательство