Книги

Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа

22
18
20
22
24
26
28
30

позитивизм и современность превращают в скеп­тическую. Только истинный художник способен возродить омертвевшую и расколотую душу. Таков рассказчик-наставник, который зашивает рану и восстанавливает внутреннюю гармонию. Он учит Адама, как закрыть чрезмерно активную голову. Но притча не заканчивается Наставником и его историей. Она завершается более неопреде­ленно, чем любой рассказ Дер Нистера, — тем, что новому ученику приходится столкнуться с безголовым будущим в окружении скептиков и комедиантов.

Не нужно далеко заглядывать, чтобы понять, почему этот рассказ был исключен из советско­го издания сочинений Дер Нистера. Если присут­ствие Бога-Светоча — это еще ничего, то Сатана в роли болыиевика-теоретика граничит с бого­хульством. Незаметность Дер Нистера, которая так хорошо служила ему, превратилась в уни­кальную и практически фатальную обязанность после возвращения на советскую почву. Почему же он не увидел того, что было написано на сте­не? Как мог автор таких несомненно изощренных рассказов увидеть для себя будущее там, где все мосты были одинаково горизонтальными?

У меня нет ответа! Обведя читателя вокруг пальца и пустив все свое красноречие на то, что­бы показать, что веймарские годы явно были центральным периодом жизни и творчества Дер Нистера, я все еще избегаю разговора о его кри­тическом решении вернуться в Советский Союз. Я завидую своим коллегам, которые могут объяс­нить любую деталь в биографии Джанет Фланер, Эрнеста Хемингуэя или Гертруды Стайн — того

знаменитого потерянного поколения, которое посеяло свои дикие семена в Париже и собрало урожай, вернувшись в Америку53. Но вопрос о писателях-эмигрантах, наиболее ярких и самых лучших, без которых не было смысла даже гово­рить о советской культуре на идише — и которые предпочли вернуться и заплатили за это жизнью, подобен гноящейся ране в сердце современной идишской культуры.

Еще загадочнее история символиста, подобно­го Дер Нистеру. В отличие от русских футуристов, символисты не считали нужным радоваться кру­шению прошлого и никогда не «взирали на их ни­чтожество с высоты небоскребов». Символисты боялись нашествия техники и заключили себя в башню Высокого искусства, надеясь найти путь к сердцу масс54. Более того, у символистов, в от­личие от большинства русских интеллектуалов, было мало причин жаловаться на буржуазию. Группа художников-символистов «Голубая роза» некогда находилась под покровительством се­мей предпринимателей-старообрядцев, напри­мер Рябушинских. Дер Нистер, которому, прав­да, никогда так не везло, ни во времена расцвета киевской группы, ни в бурные годы Веймарской республики, много лет спустя увековечит упадок еврейской купеческой семьи, создав самый точ­ный во всей идишской литературе портрет хасид­ского торговца55.

Одних, безусловно, привлекло обещание го­сударственной поддержки культуры на идише, и они, как педагог из Бунда Эстер Розенталь- Шнейдерман, очень хотели верить, что совет­ская национальная политика сделает возмож­ным еврейский культурный ренессанс56. Но где в этом монашеском ордене отшельников и звез­дочетов, на этом Всем Мостам Мосту, протянув­шемся от бездны до райских высот, в этом духов­ном стремлении к мистицизму и хасидизму, к средневековому роману и современной сказке, где здесь было место для марксизма, не говоря уже о большевизме? До тех пор пока у исследо­вателей не появится дополнительная биографи­ческая информация, лучшим свидетельством являются сами рассказы. Здесь расспрашивание начинает доминировать в сюжете, а вымыш­ленный герой все больше напоминает автора. Таким образом «Скрытый» свидетельствует о том, что он отвечает за свои действия так же, как за слова, — чего и следовало ожидать от перво­священника.

Никогда Дер Нистер так открыто не выра­жал собственные утопические ожидания, как в «Новом духе», экстатическом манифесте 1920 г.57. Только здесь он примиряет свою элитарность и эзотерическое знание с требованиями коллекти­ва. «Твое призвание — подчиняться, — возвеща­ет первосвященник Ишмаэль юному священни­ку Финеасу, причем оба они находятся в раю, — и с другими, с твоим родом построить там новую скинию... Потому что люди долго жили, непри­вычные к скинии, и потому что давно уже сло­во Божье и голос Духа подолгу не слышны были священникам» (13). Последовав этому распоряже­нию, юный Финеас, сын священника Менахема (персонаж, который в этом произведении, можно идентифицировать с автором), встречается с дру­гими священниками в глубокой горной пещере, и они вступают в духовное братство, чтобы спасти то, что осталось от мира. Горный дух пророчеству­ет о непременном спасении, используя образы, почерпнутые из Евангелий, Откровения Иоанна и «Мужа молитвы» рабби Нахмана, а юный ге­рой обращается с прочувствованным призывом к своим братьям и друзьям, объединенным «од­ним поколением и одной идеей» — те, кто пре­бывал раньше в состоянии одиночества, должны сплотиться и распространиться в народе, потому что они владеют искрой и духом, уже утерянны­ми всеми остальными (23). Потом все выходят из пещеры и обращаются лицом к востоку, где солн­це восстает от сна58.

Хотя этот текст был написан в разгар апокалип­тических событий лета 1920 г., когда Дер Нистер и другие идишские писатели приехали из раздира­емого войной Киева в Москву и всерьез собира­лись бежать в Америку, его автор придавал боль­шое значение своему мессианскому манифесту и напечатал его при содействии советской вла­сти трижды59. То, что он адресовал свое самое пу­бличное и наиболее пропагандистское произве­дение радикальным сторонникам Советов, озна­чает, что он вернулся в Советскую Россию просто за отсутствием выбора.

В «Новом духе» слышны также самые личные и сокровенные мечты Дер Нистера. Из Берлина он неоднократно писал в Нью-Йорк Ш. Нигеру (с которым ему так и не суждено было встре­титься) о необходимости центрального форума. Орган, который будет выражать, писал он: «...всю нашу предельную серьезность, нашу взрослость и сознательность» и объединит лучшие и вели­

чайшие таланты, которые сейчас разбросаны по всему миру60. «Все наше поколение умрет без по­следнего покаяния, — писал он, используя яркий религиозный оборот, — а ганцер дор унзерер вет штарбн он виде»61.

Ритуальное покаяние в грехах — последнее деяние в жизни благочестивого еврея. Его мож­но совершить и без присутствия раввина, однако считается, что его услышит Бог и святая община, к которой принадлежит кающийся. Здесь, в вей­марской Германии, «все пользуются свободой, — продолжает жаловаться Дер Нистер, — все раз­виваются, все ослабляют путы, и наше дело раз­валилось». «Компромисс, примирение с середи­ной» — вот грехи, за которые нет прощения, пока не появилась «сильная и могучая рука, великое и необходимое единение».

Там такой центр вряд ли можно было соз­дать, коль скоро сам Дер Нистер только что по­рвал с обоими своими издателями, в Варшаве и в Берлине, а об идишской прессе и литера­турных журналах Нью-Йорка он высказывал­ся крайне пренебрежительно. Как он мог ожи­дать, что Авром Лесин, редактор нью-йоркского литературного ежемесячника Ди цукунфт, бу­дет и дальше печатать его рассказы, если в со­проводительном письме он поносил «американ­ских неучей»? «Они не понимают моих расска­зов? — гневался он. — Так они научатся их пони­мать. В любом случае это не моя ошибка, а их по­зор. Бе-хол-ойфн из дос ништ майн фелер, нор зей- ер безойен»62. Возможно, Советский Союз привле­кал его, потому что там была сильная и могучая рука, и ей ничего бы не стоило сделать центром еврейской культуры только идиш. Как отметил Давид Бергельсон в своем программном очерке о «Трех центрах» идишской культуры — Америке, Польше и СССР, — социально-экономические условия в Советском Союзе подорвали прогнив­шие устои еврейской буржуазии, оставив откры­тым пространство для возникновения органиче­ских уз между идишскими интеллектуалами и ев­рейскими трудящимися массами63. В 1926 г., ког­да Бергельсон написал свой очерк, Дер Нистер, как и Перец Маркиш и Давид Гофштейн, верну­лись к мысли о восстановлении скинии идиш­ской культуры «внизу».

Фигура священника—это воплощенная квинт­эссенция всех ценностей, которые Дер Нистер по­читал сакральными: терпения, упрямого внима­ния к деталям, способности работать в тишине, вдали от человеческого жилья64. Выведя рассказ­чика в роли священника-радикала, Дер Нистер хотел доказать, что идишский рассказ никогда не станет полностью независим от религиозного (хотя и не только иудейского) наследия. Это было его кредо на протяжении всей жизни, причиной, по которой он стал писателем. Только теперь, ког­да осталось так мало мест, где можно было постро­ить скинию, священник в нем опустил очи долу. Когда-то столь близкий к педагогической элите Киева, Дер Нистер не питал никаких иллюзий от­носительно возвращения советского еврейского рабочего класса к полноценной духовной жизни. Кроме того, для правильного понимания его соб­ственных рассказов теперь требовалось больше формализма и Фрейда, чем иудаизма. Возможно, он надеялся, что подобно тому, как художествен­на я дисциплина, которая требуется для написа­ния таких рассказов, не дала первосвященнику продать свою душу, так и умственная дисципли­на, которая требуется для разгадывания его рас­сказов, сама по себе будет поддерживать огонь на алтаре.

И даже эта слабая надежда катастрофическим образом не оправдалась. У попутчика, подобного Дер Нистеру, было слишком мало времени сейчас, в эпоху свертывания нэпа, приспособить свой стиль к требованиям коллектива. За этот трех­летний период (1927-1929) стражи пролетарской культуры усилили и без того жесткие нападки на декадентство, эстетизм и даже на нистеризм65. В результате игра Дер Нистера в прятки стала без­надежной, подобной ей не было со времен бега рабби Нахмана наперегонки со смертью.

Рабби Нахман — первый еврейский интеллек­туал, который выступил против официальной идеологии, используя идиш, сказки и глас на­рода, и превратил рассказывание историй в ин­струмент политических бунтарей66. Несмотря на внешнюю простоту, его сказки содержали скры­тую идею, которая, будучи извлеченной на по­верхность, угрожала не только хасидской элите, но и миру во всей империи. Поскольку хасидские сказки рассматривались вместе с другими благо­честивыми сочинениями, они действительно не вписывались в политику просвещенных деспотов в Петербурге и Вене, которые привлекали маски- лим для очищения еврейской религиозной ли­тературы от выражений, оскорблявших мораль, рационализм и мирскую власть.

Маскилим, в свою очередь, стали мастерами уверток. Когда они не подавали в органы власти секретные меморандумы, направленные на то, чтобы насильно реформировать, изменить, мо­дернизировать своих набожных соплеменников, заставить их идти в ногу со временем, они рас­пространяли в своей среде ученые пародии на са­мые почитаемые тексты. Когда тактика не прино­сила желаемых результатов, они открывали для себя идиш и принимались рассказывать сказки, которые подрывали авторитет властей, и сочи­нять сатирические песни. Завладев самым пре­зираемым, плебейским и неуправляемым сред­ством — развлекательной книжкой, — Дик, сре­ди прочих, превратил ее в рупор официальной идеологии. Это придало искусству сокрытия но­вый поворот, потому что теперь ключ или код идишской сказки мог лежать за пределами систе­мы идишкайт. Священные тексты и exempla, ко­торые веками служили поддержке коллективных норм, укреплению единства еврейского мень­шинства против внешней власти, превратились при маскилим в средство пробить стены этого об­щества.

Перец был и за тех и за других. До тех пор пока он верил, что только революция может воскре­сить еврейские кости, он использовал благоче­стивые рассказы и игривые романы как маску для своей радикальной программы. Но когда к концу XIX в. восточноевропейская еврейская культу­ра повернулась внутрь себя, Перец возглавил это движение, использовав традиционные сказки, чтобы вернуть упрямых евреев к отброшенному прошлому.

Скрытые линии в рассказах Шолом-Алейхема были в большей степени переплетены со злобод­невной реальностью. Он напрямую прибегал к политической аллегории — сатирическая кни­га о русско-японской войне, «Дядя Пиня и тетя Рейзл», и притча о погроме про «Мишку», кото­рый разрушил еврейский дом, где нашел при­бежище (праздничный рассказ, ни больше ни меньше), — были слишком крепко привязаны к недавним впечатлениям, чтобы выдержать испы­тание временем67. Он обессмертил себя, приру­чив страх перед текущими событиями, которые были до боли знакомы, и наблюдая за разложени­ем еврейской жизни на фоне возбужденных ре­чей и комических реплик живых евреев.

Литератор, который предъявил права на ха­сидизм и (частично) на Гаскалу, на Переца и (ча­стично) на Шолом-Алейхема и сам выступал под псевдонимом «Скрытый», довел до совершенства искусство, которое противостояло всем формам власти. Любое предложение с инверсией, лю­бая аллитерация, повтор и аллюзия развенчи­вали его скрытность. Это было искусство для по­священных. Тирания жадных до прибыли евро­пейских издателей и невежественной американ­ской публики сделала рассказы Дер Нистера еще более сложными, преходящими и самодостаточ­ными. Выкованное в горниле Веймарской респу­блики тайное искусство могло показаться если не непроницаемым, то, по крайней мере, достаточ­но упругим, чтобы выдержать прекрасный новый мир советской власти. Но веймарская Германия была просто детской игрушкой по сравнению с той властью, которую установила над телами и

душами диктатура пролетариата. Бежать от объ­единенного гнева партии, цензуры, прессы, изда­телей и публики было некуда, когда идеологиче­ски ослепшие евреи наводнили все сферы обще­ства и когда искусство, чтобы выжить, обязано было быть национальным только по форме и со­циалистическим по содержанию.