«Под забором» — это произведение, безусловно допускающее разные прочтения. Его можно прочесть как признание ассимиляции в европейском обществе. Переход отшельника в цирк реален, а вот его союз с Лили — нет. Агнон развил эту тему в своих притчах, написанных в дер-нистеровском стиле во время Холокоста. Но Дер Нистер не работал слишком долго и тяжело в страшной башне утопического искусства, чтобы так переживать за судьбу евреев. Как бы глу
боко он ни скорбел об измене своему мессианскому призванию, о том, что позволил коммунистам использовать свое искусство в утилитарных целях, он оставался таким же верным учеником Гофмана, как и рабби Нахмана. Даже когда государственный аппарат замыслил отнять у еврейского писателя его иудаизм
«Под забором» знаменует собой конец еврейской фантастики и, несмотря на все попытки и замыслы, конец еврейских мессианских мечтаний на обширной территории Советской империи. Но, несмотря на тяжелейшие ограничения, накладываемые временем и местом, первосвященник сумел распрощаться с еврейской фантазией не шаблонным признанием ошибок, а увлекательным символистским рассказом, в котором покаялся за неправильный политический выбор, сделанный шесть лет назад.
Глава седьмая
Внезапно меня осенило: вот оно! Образы
После 1920 г. осталось только одно место, где идишская литература могла развиваться и процветать, и это была Польша. Темп еврейской жизни и политические факторы в Америке, в советских республиках и в Палестине сделали фольклор, фантастику и стилизованную сказку либо кашкой для не по годам развитых детишек, либо смертельно опасными остатками буржуазного или реакционного прошлого. В Польше, где царила невероятная бедность и мало что менялось, а остаточное присутствие прошлого составляло существенную часть живого настоящего, народное творчество было чуть ли не единственным продуктом, который евреи производили в изобилии.
В период между двумя мировыми войнами в Польше, а также в Румынии и странах
Прибалтики традиция и современность все еще вполне свободно конкурировали. Здесь народ не нуждался в музеефикации и в искусственном восстановлении прошлого, потому что жил полной жизнью. Здесь фольклор стал средством еврейского самоопределения на противоположных полюсах социального спектра: на городском еврейском «дне» и в сотнях переживавших упадок
Самый большой, яркий и непристойный сборник идишского фольклора, из всех когда-либо выходивших в свет, появился в Варшаве в 1923 г. Он назывался
Игнаций Бернштейн продемонстрировал благоразумие, издав свой сборник идишских пословиц
Возможно, еще более шокирующим, чем творчество уголовников (от которого можно было ожидать некоторой свободы выражений), стало содержание новаторского сборника детского фольклора Шмуэля Лемана в том же томе: сборника в лучшем случае аморального, в худшем — святотатственного. Пародийные стишки и игры еврейских детей (в том числе, стишок, из которого можно узнать, кто в компании только что пукнул) показывали, насколько идеализированным по сравнению с действительностью было видение мира детства у Шолом-Алейхема. Оказалось, что дети обожали смешивать сакральное и профанное, славянские, ивритские и идишские слова даже больше, чем хасиды, которых прославили Ан-ский и Прилуцкий. В фольклоре пародия правила безоговорочно, и те, кому меньше всех было что терять в еврейском обществе, больше всего выигрывали от пародирования его реликвий.
Подобно тому как творчество воров и детей казалось отклонением от благочестивого образа местечкового общества, само польское еврейство являлось с точки зрения самосознания молодого польского государства нарушением нормы — паразитом и помехой. Поэтому задача сборника
Польское краеведческое общество не принимало евреев или строго ограничивало их число и не признавало никакого статуса за еврейскими историческими достопримечательностями. Еврейские интеллектуалы рассматривали ис- ключенность из исторического ландшафта как попытку одновременно делегитимизировать евреев как народ и отстранить от наслаждения природой, причем последнее казалось тенденцией, восходившей ко временам Просвещения. «Проблема состоит в том, — начинался первый выпуск
Еврейская интеллигенция не видела никакого противоречия между прорывом стен гетто ради наслаждения щедростью природы и возвращением к культуре гетто во имя единения с народом. Следуя этой двойной программе, Еврейское краеведческое общество в Польше устраивало собственные лагеря и курорты, организовывало бесплатные лекции, публиковало путеводители на идише, работало над воспитанием и обучением этнографов-любителей и отстаивало силу фольклора как объединяющей силы в век раздробленности. Поскольку религия больше не связывала людей, романист Михоэл Бурштин, глашатай этого движения, агитировал горожан путешествовать по сельской местности, нести в народ светскую культуру на идише и одновременно усваивать народную культуру4.
Благодаря этому краеведческому движению в рассказах идишских писателей Польши появилось глубокое чувство места обитания, ло- куса. Один из них, Мойше Кульбак, превратил Белоруссию в полулегендарное место встречи славянского язычества, народного христианства, еврейской силы и мессианских чаяний. Он воплотил эту идею в поэме о еврейских плотогонах на реке Неман (1922); в оде Вильне, литовскому Иерусалиму (1926); и в стилизованном под фольклор рассказе о безногом торговце птицами по имени Муня (1928)5. «Конечно, песни о Муне пели на болотах и в далеких лесах Белоруссии!» — возносит хвалебную песнь повествователь (342). Но это довольно странная песня, судя по тому, что Муня в конце рассказа сам превращается в птичку в клетке, избрав абсолютно пассивную жизнь.
Что могло лучше соответствовать стремлению революционного ядра восточноевропейских писателей, желавших лишить Вселенную традиционного центра, чем создание нового пейзажа? Ода Вильне Кульбака начинается с аллюзии на Исаию («На стенах твоих, Иерусалим, я поставил сторожей»; Ис. 62:6), но в конце ее поэт прославляет современные признаки избавления: «Красная рубаха сурового бундовца. / Печальный студент слушает мрачного Бергельсона — / Идиш — это безыскусная корона из дубовой ветви / Над воротами, святыми и нечестивыми, ведущими в город». В том же стиле написаны «юоо лет Вильне» Залмена Шика, образцовый путеводитель на идише — он советует туристу, у которого есть всего один день на посещение Вильны, начать с улицы Остра Брама и знаменитой католической реликвии и закончить музеем Ан-ского. Еврейский квартал, с его прославленной синагогой и домами учения, оказался лишь в середине, на пятом месте. Только уже после Холокоста бывшие бунтари, такие, например, как уроженец Вильны Хаим Граде, увековечат синагогальный двор в идишской литературе6.
Наверное, не было другого идишского поэта с таким острым чувством приемной родины, как Ицик Мангер, и уж точно никого, кто находил бы столько удовольствия от изобретения личного мифа о происхождении. Как же складывалась жизнь некоего Исидора Гельфанда, родившегося в 1901 г. в Черновицах? Этот город, в котором в 1908 г. прошла Черновицкая языковая конференция, стал для идишизма тем же, чем был Базель для сионизма. В Черновицах, после бурных дискуссий, идиш в конце концов был объявлен «еврейским национальным языком»8. Мангер прекрасно помнил, что для черновицких евреев (как и всей городской буржуазии) настоящей культурой была высокая немецкая культура, поэтому, возможно, он считал претензии города на
«Родился в Берлине в семье портного, эмигранта из Румынии», — читаем мы в «Лексиконе идишской литературы, прессы и филологии» (1927) Залмена Рейзена. «В возрасте четырнадцати лет приехал в Яссы, где выучил идиш и до недавнего времени работал по профессии [портного]». Совсем неплохо быть одновременно сыном-транжирой, принявшим язык своего народа, вроде Моисея, и действительным членом («до недавнего времени») еврейского рабочего класса. Берлин был для поэта условным обозначением того, насколько глубоко он был обязан современной немецкой культуре, в особенности Рильке, которого он удостоил отдельного упоминания в своем кратком автобиографическом очерке. Мангер мог также упомянуть, что немецкий язык был источником его обширных знаний. В записных книжках за 1918-1919 гг.