Еврей или иноверец? Местный шарлатан или артист без роду-племени? Энергичными неполными предложениями рассказчик вводит главный элемент интриги. Проблема идентичности фокусника — это проблема еврейской идентичности вообще, потому что если он настоящий, то и его чудеса тоже, а у евреев на сей счет есть скептическая традиция. «Египетские чародеи, вероятно, обнаруживали еще большее искусство!» Тогда «почему фокусник сам так беден? Человек скребет червонцы с подошвы, а не может уплатить за постой хозяину. Свистом печет калачи да булки, точно настоящий пекарь, индюков из голенища тянет, а лицо у него изможденное, краше в гроб кладут, и голод горит пламенем в его глазах! Народ шутит: пятый вопрос явился к четырем пасхальным!». Часть людей склоняются к тому, что чудеса, которые он творит, настоящие. Их можно съесть и можно потрогать. Другая часть подозревает, что если это не так, то все что он может предложить, это дешевое развлечение, причем в самый неподходящий период года. А если вдруг он Илия, то почему он открылся так рано?81
Фокусник — это переходная фигура, действующая в переходное время. Появление в этих сложных условиях Хаима-Йоны, человека весьма богобоязненного, тоже должно возбудить подозрение. Он не
Но он все же вознагражден, причем драматизм момента чувствуется меньше, чем в обычной сказке. «Хаим-Йона возвращается из синагоги домой; видит, все окна на площади сияют праздничной радостью; лишь его дом стоит, точно юная вдовица среди веселых гостей, точно слепой меж зрячими» (Y149, Е 220, R 239). Он пытается поддержать праздничное настроение и соглашается пойти с женой и присоединиться к чужому
Остолбеневшие муж и жена внезапно в один голос выражают восторг и сомнение. (Это известное сказочное правило: в сцене, где действуют три человека, двое из них должны выступать дуэтом.) В конце концов, фокусник не призывал Имя Божье. Он просто продолжил представление. Сомнение подчеркивается их нерешительностью, что же делать дальше: Хаим-Йона опасается оставлять жену наедине с фокусником, а Ривка- Бейля настаивает, что раввин никогда не поверит «глупой еврейке», если она пойдет одна. Поэтому они идут вместе, и раввин говорит им, как проверить, действительно ли все это всего лишь иллюзия. «Если маца даст крошиться, — наставляет он их, — вино — литься в чаши, подушки на ложах — ощупать себя, тогда хорошо... Тогда это дар неба, и они могут этим пользоваться». Только вернувшись домой и проведя настоящий
Как странно, что человек глубочайшей веры, который, казалось бы, всегда должен быть готов к чудесам, не распознает чуда, столкнувшись с ним лицом к лицу. Как комично, что он боится оставить жену наедине с Илией-пророком. В традиционной сказке тот, кто сомневается в появлении Илии на
Подчиняясь всем формальным условиям (о чудесной награде и прочем), Перец придумал рассказ об Илие заново. Заручившись милостью сверхъестественных сил, он возродил историю о вере для поколения читателей, потерявших веру. Использовав в качестве ключевого момента элемент сомнения, он исказил идишскую народную сказку во имя светского гуманизма. Более того, он привлек Илию в двусмысленной роли фокусника, с цилиндром и еврейским носом, с гладко- выбритым и изможденным голодом лицом, и тем самым создал идеального дублера для себя. Он был не
Перец овладел искусством рассказа только после того, как обратился к самому себе. Он начал писать праздничные истории с оптимистическим, хотя и светским настроем лишь после того, как воспользовался этой формой, чтобы осознать границы собственных метаний. Он написал исповедь сказочника, названную просто «Сказки» (1903), и опубликовал ее сначала в пасхальном приложении к ивритоязычной газете
На самом деле оба они «скорбящие души», «обойденные счастьем» и стремящиеся к нему, которые «хотят хотя бы на секунду обмануть себя»: она счастливым концом, который волшебным образом унесет ее печаль; а он — поцелуем, полученным в конце сказки. К вечеру он должен сочинить новую. Какую-то часть сказки он придумывает сразу — это будет сказка о царевне: «Где-то на горе спит она. Колдунья или волшебник разбудил ее». Какие-то повороты должны быть банальными: «банальное надо всегда поместить в середине сказа» — царевич проголодается по пути на гору, где он должен освободить царевну, а преследователей царевича соблазнят обычные сладости, какие любят дети. Но под выдуманным сюжетом и случайными деталями повседневной жизни скрывается печальный автопортрет интеллектуала, который ищет царевну, но вместо этого вынужден жениться на уродливой крестьянке.
Задумчивость молодого человека прерывается, когда он находит еще одну причину своему недомоганию — сегодня пасхальный
Кровавые картины возникают в его расстроенной душе, и он припоминает пасхальную легенду о кровавом навете — о том, что евреи пожирают куски трупа христианина, лежащего под пасхальным столом. «Это не для меня, — думает он. — Для этого требуется лучшее перо, чем у меня». Он вспоминает другой, более гуманный сюжет, почерпнутый из репертуара хасидских историй, когда Бааль-Шем-Тов воскресил покойника, лежащего под столом, и даже устроил для него еврейские похороны.
Тихий стук в дверь.
— Войдите!
— Сказка есть?
— Есть! И не одна.
Мы никогда не узнаем (по крайней мере, из идиш- ской версии рассказа), какую историю расскажет герой: сказку, которую он сочинил по дороге, или жестокое родовое «Пасхальное сказание», которое возникло у него в голове в момент пробуждения еврейской вины. (В ивритской версии сказочная царевна отступила в тень перед
Еврейский писатель как мошенник-виртуоз: раздирающие его сомнения и предательства выдают его игру. В самый разгар работы по пересказу и переделке еврейских легенд и сказок Перец, несомненно, остановился и спросил себя: «Кого я пытаюсь одурачить? Я не верю в этот мифический мир. Какое право я имею вторгаться в него?» Но эти рассказы, поддельные и фальшивые, связывали его с народом. А поскольку народ требовал не искусства, а развлечения или еврейской пропаганды, автор готов был исполнить это требование. У него была история, предназначенная именно для читателей, которые жаждут сбежать на какую-нибудь волшебную гору, именно для молодых сионистов, ищущих нового прошлого, именно для говорящих на идише рабочих, которые предпочитают читать о чужих
К 1906 г. Перец устал от сказок. Со свойственной ему безграничной энергией он уже делал первые шаги в нарождающемся художественном театре на идише, для которого он писал реалистические пьесы о судьбе падших женщин и фантастические — о грехе, воздаянии и смерти86. Недавние визиты Ан-ского, который только что вернулся из фольклорной экспедиции и привез новые сказки, раздули огонь из тлевших углей87. В качестве конферансье Перец сам выходил на сцену между представлениями своих одноактных пьес и читал рассказ «Меж двух скал», ставший классическим88.
Перец довел утраченное искусство рассказа на идише до совершенства, чтобы искупить грех своей комической музы. Сказки не были ни концом его
Когда чаша трагедии, как личной, так и национальной, переполнилась, во время первой тотальной войны в европейской истории, комическая муза не покинула его. Когда бомбы из немецких дирижаблей падали на Варшаву и тысячи еврейских беженцев наводнили город, Перец посвятил себя филантропической деятельности, которая едва ли оставляла ему время на то, чтобы писать. Но Ан-ский застал его за работой над новой юмореской, «Судный день в аду» (1915), которая стала лебединой песней мастера90.
Герой этого рассказа, подобно безымянной душе из «Трех даров», человек заурядный: местечковый