«Рассказы в народном духе» опередили искусство рассказа на идише, столкнув, прямо или косвенно, посредника с идеей. Рабби Нахман «изменил» средневековому роману и фольклорному сюжету во имя каббалистического миропорядка. Более умеренно настроенный реб Айзик- Меир, виленский
Если ранние рассказы Переца были отмечены отношениями соперничества, заставляя читателя выбирать между мужем и женой, хасидом и
Несущие избавление, заявляет вновь родившийся рассказчик в цветистых выражениях, угнетены и невежественны; не ученые, которые способны только мыслить, а тридцать шесть Скрытых праведников в состоянии почувствовать муки мира73. Праведные поступки и повиновение букве закона менее важны, чем намерения, стоящие за поступком, в особенности если он не вполне соответствует закону. Поскольку такой радикальной доктрины не найти в традиционных источниках, кроме Евангелия, рабби Йешаягу Горовицу (ок. 1565-1630) в «Немых душах» Переца приходится прибегнуть к притче. Две притчи о царе из плоти и крови предоставляют квазитеологическое разрешение. Не меньше чем жития трех праведников — Йоханана- водоноса, Сати — еврейско-голландского рыбака и Аврагама-контрабасиста из Томашува — воплощают новую Тору — учение индивидуализма и культ опыта74.
Перец делает своих героев условными обозначениями изгоев общества. Как и их предшественника Хананию, их можно узнать по «глазам долу»75. Для автора эта тема не нова. С участью падших женщин он познакомился еще во время первого своего визита в Варшаву в 1875 г.76. Теперь Перец с помощью символического языка рассказов возвращается к теме различия между внутренним и внешним зрением, между двумя типами греха. Он рассказывает о двух сестрах, «у обеих глаза долу, бродят точно во сне, обе как чужие». Но Малка («царица») внешне ведет образцовую семейную жизнь, храня в сердце порок, а Нехама («утешительница») живет в грехе, но душу хранит в чистоте. Душа и тело в изображении Переца так далеки друг от друга, что тело
Малки чудесным образом остается нетленным в могиле, а останки Нехамы разлагаются, и от нее не остается никакого следа. Людей, конечно, вводит в заблуждение столь наглядное доказательство добродетели Малки. «Люди видят только внешнее», — заключает рассказчик. «Люди никогда не знают, что таит человеческое сердце» (Y 131, Е 242, R 273). Большинство людей делает выводы по тому, соблюдаются ли общепринятые законы, и дешевое чудо возобладало над благоразумием. Рассказчик и его необычный рассказ отдают предпочтение старшей сестре, той, которая целиком отделилась от своего тела, как от диктата еврейского права. Нехама выступает за свободу воли и торжество свободолюбия.
Даже обреченные на мученическую смерть, народные герои Переца следуют своей совести, а не Моисееву закону. Талмуд предписывает, что еврей должен предпочесть смерть, только если его принуждают публично совершить убийство, прелюбодеяние или поклониться идолам (Вавилонский Талмуд,
Перец рассказывает историю о тройном мученичестве с такой точностью и драматическим накалом, чтобы подать описываемые события как абсолютно нормативные и от этого более страшные, чем в любой сказке о старых временах. Уникальность повествования состоит в том, что этот, казалось бы, универсальный кодекс индивидуального поведения компенсируется кодексом метафизического беспорядка. Рамочный сюжет к рассказу о праведниках — это рассказ о бедной еврейской душе, застрявшей между небом и землей, потому что там, «в земной жизни» она часто не различала добро и зло. Да и на небесах тоже нет слепого правосудия. Столь же продажный, как любое подобное учреждение на земле, небесный трибунал можно подкупить тремя необычными дарами. Так что странствующая душа отправляется на поиски невероятного человеческого самопожертвования, чтобы выхлопотать помилование у продажного суда.
Иными словами, вся эта история иллюзорна. Рамка, которая вроде бы должна устанавливать истинную иерархию (рай и ад, грешник и праведник), вместо этого представляет собой сумеречную в моральном и экзистенциальном отношении зону. Если на небесах царит неопределенность, то как же странствующая душа добьется избавления? И если избавление всего мира зависит от коллективного или индивидуального самопожертвования (как становится ясно из намеков рассказчика, разбросанных по всему тексту), как могут отдельные элементы повлиять на переменчивое целое?
Нотку злободневности в эту дилемму добавляет политический кризис, который вдохновил Переца на написание рассказа: Кишиневский погром 1903 г., во время которого сорок девять евреев были убиты и сотни других ранены. «Кишиневские мученики» стали камнем преткновения для еврейских политических сил, и кишиневские события породили бурную реакцию — в России и за ее пределами, в литературе и в жизни. Если рая нет и единственная сфера, где возможен духовный рост, — «здесь, на земле», где все идет своим чередом, тогда индивидуальный героизм не имеет совокупного эффекта в глобальных пределах человеческой заурядности. Но если современная душа, вне зависимости от того, в каком порочном нравственном пространстве она обитает и насколько прогнили религиозные основы, на которых она зиждется, периодически способна возвыситься до примеров истинного нравственного мужества, тогда, возможно, где-то все-таки есть надежда. Изящно допускающий двоякое толкование финал должен был бы склонить чашу весов, но окончательный вердикт не вынесен. «Дары замечательные, — восклицают наконец праведники в раю, — красивые, но бесполезные» [букв. — «Конечно, они абсолютно бесполезны, но на вид само совершенство!» —
Большинство читателей не заметило иронии в рассказе, истолковав его как хвалу мученичеству — так же, как постоянно неверно читали «Каббалистов» и «Бонцю-молчальника». Проблема с «Каббалистами», по-видимому, кроется в самом авторе, который обратился к мистицизму как к возможному способу достижения совершенства, но общество, которое позволяло своим мистикам умирать, отвергло его. Что же касается «Бонци», то, возможно, пацифистский идеал, превративший его в героя, слишком уж ослаб или же революционные настроения еще были чересчур новы. А в случае с «Тремя дарами» кажется очевидным, что архетип мученичества был устойчив к бурлеску — если вообще Перец имел в виду именно это. После Кишиневского погрома идишским читателям пришлось столкнуться с невиданными ранее испытаниями коллективной воли, и им необходимы были новые тексты, которые помогли бы им справиться со страданиями. Поэтому рассказ Переца оказался таким нужным, особенно во время Холокоста. Дина Абрамович, старший библиотекарь института ИБО, вспоминает, что в Виленском гетто в этом рассказе видели призыв к оружию.
Ирония требует читательской аудитории, которая в достаточной степени уверена в собственной идентичности, чтобы подшучивать над собой. Такую аудиторию представляли собой читатели светской прессы на идише и иврите. И лучшим временем в году, чтобы возбудить их любопытство, были именно несколько дней перед главным еврейским праздником. Читатели, возможно, не отмечали сам праздник, но они любили читать о том, как его праздновали когда-то, в том допотопном
Сюжеты знакомы, как и сами праздники: назидательные истории, в которых герой или героиня подвергался испытаниям, после чего получал награду или наказание. Некоторые сюжеты знакомы до такой степени, что даже сами персонажи заранее знают, что произойдет дальше. В рассказе «За понюшку табаку» (1906) в роли искусителя выступает воплощенное Зло, сам Сатана, оснащенный бесовскими атрибутами и окруженный «адовыми прислужниками»79. Декадентствующий, флегматичный и скептически настроенный Нечистый решил поискать человека, который умрет абсолютно безгрешным. Он посылает Всемогущему донесение, полное библейских цитат, и получает в ответ следующее распоряжение: «Смотри “Иова”, глава первая», что означает, можешь делать с избранной жертвой все, что угодно, «только жизнь его сбереги». Выясняется, что легендарный хелмский раввин действительно словно скроен по образцу злосчастного Иова. Но это не имеет значения — работа должна быть выполнена, и целая армия чертей дерется за то, чтобы получить назначение.
Не хуже противника подкованный в еврейском законе и традиции, хелмский раввин с легкостью преодолевает первое искушение, посланное ему в ясный летний день, когда в город врывается богач; и второе искушение деньгами, являющееся осенним днем под видом нищего; и, наконец, извечное сексуальное искушение. Когда Лилит появляется перед раввином в образе молодой еврейской девушки, пришедшей с ритуальным вопросом, тот настолько погружен в молитву, что не обращает ни малейшего внимания на ее соблазнительный голос. «Притворившись, что устала, она берет табурет, садится и раскачивается на нем. Табурет, конечно, скрипит... Пустяки, если бы змея ему грозила своим жалом, хелмский
Это легендарное поле исхожено так хорошо, что хелмский раввин совершенно точно последует примеру Ханины бен Досы (см. вторую главу этой книги). А что это за понюшка табаку, о которой говорится в заглавии? Возможно, мы помним рассказ Йосефа делла Рейны о том, как он заковал черта в цепи, но попался, дав ему понюшку табаку. Возможно, мы также знаем, что неудача делла Рейны повлекла за собой дальнейшую отсрочку прихода Мессии. Может быть, хелмский раввин — избавитель наших дней?
На самом же деле его сила происходит из размеренности его повседневной жизни. Его единственная слабость — добрая понюшка табаку вечером в пятницу — строжайшим образом обусловлена временем, местом, длительностью и галахической дозволенностью. А значит, все что нужно для исполнения задания — это
В ловушке литературного мира, где все эпические битвы уже выиграны (Иовом) или проиграны (Йосефом делла Рейной), проблема раввина — это не проблема зла. Для такого несгибаемого и морально незапятнанного человека арена истинной борьбы лежит в неизведанной реальности воображения. Здесь, в обширной галерее человеческих желаний, именно его страсть к простой понюшке табаку (как мечта Бонци о свежей булке с маслом каждое утро) ставит ему подножку. Хелмский раввин заслуживает осмеяния не потому, что он не смог сделать выбор между правильным и неправильным, а потому, что он не в состоянии возмечтать о чем-то невероятном.
В преддверии праздников и герои, и читатели больше склонны к полету фантазии.
В Волынский городок однажды прибыл фокусник.
И хотя дело было в полное треволнений предпасхаль- ное время, когда у всякого еврея больше забот, нежели волос на голове, все же прибытие фокусника произвело сильное впечатление. Загадочный человек! Оборванный, обтрепанный, но с цилиндром, правда измятым, на голове; еврейское лицо — о его происхождении достаточно говорит один нос, — но с бритой бородой! И паспорта нет при нем, и никто не видал, ест ли он, и что он ест, разрешенную ли евреям пищу или всякую. Знай, кто он такой!
Спросят его: «Откуда?» Говорит: «Из Парижа». Спросят: «Куда?» — «В Лондон!» — «Как вы сюда попали?» — «Забрел!» Как видно, пешком ходил! И не показывается в молельне, даже в Великую Субботу не пришел! А пристанут к нему, соберутся толпой вокруг него, он вдруг исчезает, точно земля его проглотила, и появляется на другом конце базара. (Y147, Е 218, R 237)