Книги

Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа

22
18
20
22
24
26
28
30

«Рассказы в народном духе» опередили ис­кусство рассказа на идише, столкнув, прямо или косвенно, посредника с идеей. Рабби Нахман «изменил» средневековому роману и фольклор­ному сюжету во имя каббалистического миропо­рядка. Более умеренно настроенный реб Айзик- Меир, виленский магид, выдумал целую плеяду любовников, раввинов и злодеев ради провоз­глашения нового социально-экономического по­рядка, по крайней мере в царской России. Перец, начавший с планов по переустройству общины, использовал свои фольклорные материалы для срывания ауры святости с молчаливых Бонцей и голодающих каббалистов. Но когда Перец открыл рабби Нахмана, романтику хасидизма и красоту идишского фольклора, он обнаружил, что его ли­тературный язык опережает трансцендентальное видение жизни. Если музыка, по мнению роман­тиков, это чистейшее выражение человеческих чувств, то «немые души» Переца — водонос, ры­бак, контрабасист — добьются триумфа молитва­ми и литургическими мелодиями. Если грех, по мнению Ницше (которого он читал), это способ проверить границы человеческой свободы, то герои и героини Переца с глазами долу докажут чистоту духа. Если сомнение, по мнению гумани­стов, было необходимым условием существова­ния человека Нового времени, то Перец наградит своих богобоязненных евреев за неверие в чудеса. И если в итоге ему не удалось спасти мир ни тра­диционными, ни антитрадиционными рассказа­ми, то он, по крайней мере, может позволить себе последнюю усмешку.

Если ранние рассказы Переца были отмече­ны отношениями соперничества, заставляя чита­теля выбирать между мужем и женой, хасидом и маскилом, грешником и праведником, то теперь рассказчик создает в воображении мир всеобщей целостности, где женщины находят самое луч­шее в своих мужчинах («Самопожертвование»), где цадик — одновременно харизматический ли­дер и соль земли («Если не выше...»), и где невеж­ды объединяют силы с учеными, чтобы побороть силы зла («Глава Книги псалмов»). Осталось про­тивостояние между евреями и иноверцами, кото­рое сейчас усилилось для укрепления групповой солидарности72. Мир традиции вернулся вновь, как заново возникает история по одному лека­лу — лучшему для замены старых религиозных основ светской гуманистической базой.

Несущие избавление, заявляет вновь ро­дившийся рассказчик в цветистых выражени­ях, угнетены и невежественны; не ученые, кото­рые способны только мыслить, а тридцать шесть Скрытых праведников в состоянии почувство­вать муки мира73. Праведные поступки и пови­новение букве закона менее важны, чем намере­ния, стоящие за поступком, в особенности если он не вполне соответствует закону. Поскольку такой радикальной доктрины не найти в тради­ционных источниках, кроме Евангелия, рабби Йешаягу Горовицу (ок. 1565-1630) в «Немых ду­шах» Переца приходится прибегнуть к притче. Две притчи о царе из плоти и крови предостав­ляют квазитеологическое разрешение. Не мень­ше чем жития трех праведников — Йоханана- водоноса, Сати — еврейско-голландского рыбака и Аврагама-контрабасиста из Томашува — вопло­щают новую Тору — учение индивидуализма и культ опыта74.

Перец делает своих героев условными обо­значениями изгоев общества. Как и их предше­ственника Хананию, их можно узнать по «глазам долу»75. Для автора эта тема не нова. С участью падших женщин он познакомился еще во вре­мя первого своего визита в Варшаву в 1875 г.76. Теперь Перец с помощью символического языка рассказов возвращается к теме различия между внутренним и внешним зрением, между двумя типами греха. Он рассказывает о двух сестрах, «у обеих глаза долу, бродят точно во сне, обе как чужие». Но Малка («царица») внешне ведет об­разцовую семейную жизнь, храня в сердце по­рок, а Нехама («утешительница») живет в грехе, но душу хранит в чистоте. Душа и тело в изобра­жении Переца так далеки друг от друга, что тело

Малки чудесным образом остается нетленным в могиле, а останки Нехамы разлагаются, и от нее не остается никакого следа. Людей, конечно, вво­дит в заблуждение столь наглядное доказатель­ство добродетели Малки. «Люди видят только внешнее», — заключает рассказчик. «Люди ни­когда не знают, что таит человеческое сердце» (Y 131, Е 242, R 273). Большинство людей делает выводы по тому, соблюдаются ли общепринятые законы, и дешевое чудо возобладало над благо­разумием. Рассказчик и его необычный рассказ отдают предпочтение старшей сестре, той, кото­рая целиком отделилась от своего тела, как от диктата еврейского права. Нехама выступает за свободу воли и торжество свободолюбия.

Даже обреченные на мученическую смерть, народные герои Переца следуют своей совести, а не Моисееву закону. Талмуд предписывает, что еврей должен предпочесть смерть, только если его принуждают публично совершить убий­ство, прелюбодеяние или поклониться идолам (Вавилонский Талмуд, Сангедрин 64). Но в Драй матонес («Трех дарах»), самой известной из пере­работанных Перецем народных сказок, еврей умирает, чтобы сохранить мешочек со святой землей Израиля, еврейка защищает свою скром­ность даже в момент гибели, когда ее волочит по земле конь, а еще один еврей дважды прохо­дит сквозь строй, лишь бы не оскорбить Бога. Окровавленный мешочек с землей, булавка и ермолка символизируют собой «национальные, моральные и религиозные основы еврейской жизни», именно в этом порядке, и каждый эпизод восходит к более ранним источникам, хотя вме­сте они демонстрируют полное пренебрежение к галахическим установлениям. Герои Переца, действуя в одиночестве или публично, с радо­стью отдают жизнь, чтобы сохранить чистоту собственной души77.

Перец рассказывает историю о тройном му­ченичестве с такой точностью и драматическим накалом, чтобы подать описываемые события как абсолютно нормативные и от этого более страшные, чем в любой сказке о старых време­нах. Уникальность повествования состоит в том, что этот, казалось бы, универсальный кодекс ин­дивидуального поведения компенсируется ко­дексом метафизического беспорядка. Рамочный сюжет к рассказу о праведниках — это рассказ о бедной еврейской душе, застрявшей между не­бом и землей, потому что там, «в земной жизни» она часто не различала добро и зло. Да и на не­бесах тоже нет слепого правосудия. Столь же продажный, как любое подобное учреждение на земле, небесный трибунал можно подкупить тре­мя необычными дарами. Так что странствующая душа отправляется на поиски невероятного чело­веческого самопожертвования, чтобы выхлопо­тать помилование у продажного суда.

Иными словами, вся эта история иллюзор­на. Рамка, которая вроде бы должна устанавли­вать истинную иерархию (рай и ад, грешник и праведник), вместо этого представляет собой су­меречную в моральном и экзистенциальном от­ношении зону. Если на небесах царит неопреде­ленность, то как же странствующая душа добьет­ся избавления? И если избавление всего мира за­висит от коллективного или индивидуального са­мопожертвования (как становится ясно из наме­ков рассказчика, разбросанных по всему тексту), как могут отдельные элементы повлиять на пере­менчивое целое?

Нотку злободневности в эту дилемму добав­ляет политический кризис, который вдохновил Переца на написание рассказа: Кишиневский погром 1903 г., во время которого сорок девять евреев были убиты и сотни других ранены. «Кишиневские мученики» стали камнем преткно­вения для еврейских политических сил, и киши­невские события породили бурную реакцию — в России и за ее пределами, в литературе и в жизни. Если рая нет и единственная сфера, где возможен духовный рост, — «здесь, на земле», где все идет своим чередом, тогда индивидуальный героизм не имеет совокупного эффекта в глобальных пре­делах человеческой заурядности. Но если совре­менная душа, вне зависимости от того, в каком порочном нравственном пространстве она оби­тает и насколько прогнили религиозные основы, на которых она зиждется, периодически способна возвыситься до примеров истинного нравствен­ного мужества, тогда, возможно, где-то все-таки есть надежда. Изящно допускающий двоякое толкование финал должен был бы склонить чашу весов, но окончательный вердикт не вынесен. «Дары замечательные, — восклицают наконец праведники в раю, — красивые, но бесполезные» [букв. — «Конечно, они абсолютно бесполезны, но на вид само совершенство!» — Прим. пер.]78.

Большинство читателей не заметило иро­нии в рассказе, истолковав его как хвалу муче­ничеству — так же, как постоянно неверно чи­тали «Каббалистов» и «Бонцю-молчальника». Проблема с «Каббалистами», по-видимому, кро­ется в самом авторе, который обратился к мисти­цизму как к возможному способу достижения со­вершенства, но общество, которое позволяло сво­им мистикам умирать, отвергло его. Что же каса­ется «Бонци», то, возможно, пацифистский иде­ал, превративший его в героя, слишком уж ослаб или же революционные настроения еще были че­ресчур новы. А в случае с «Тремя дарами» кажет­ся очевидным, что архетип мученичества был устойчив к бурлеску — если вообще Перец имел в виду именно это. После Кишиневского погро­ма идишским читателям пришлось столкнуть­ся с невиданными ранее испытаниями коллек­тивной воли, и им необходимы были новые тек­сты, которые помогли бы им справиться со стра­даниями. Поэтому рассказ Переца оказался та­ким нужным, особенно во время Холокоста. Дина Абрамович, старший библиотекарь института ИБО, вспоминает, что в Виленском гетто в этом рассказе видели призыв к оружию.

Ирония требует читательской аудитории, ко­торая в достаточной степени уверена в собствен­ной идентичности, чтобы подшучивать над со­бой. Такую аудиторию представляли собой чита­тели светской прессы на идише и иврите. И луч­шим временем в году, чтобы возбудить их лю­бопытство, были именно несколько дней перед главным еврейским праздником. Читатели, воз­можно, не отмечали сам праздник, но они люби­ли читать о том, как его праздновали когда-то, в том допотопном штетле, где каждый нищий был переодетым Илией.

Сюжеты знакомы, как и сами праздники: назидательные истории, в которых герой или героиня подвергался испытаниям, после чего получал награду или наказание. Некоторые сю­жеты знакомы до такой степени, что даже сами персонажи заранее знают, что произойдет даль­ше. В рассказе «За понюшку табаку» (1906) в роли искусителя выступает воплощенное Зло, сам Сатана, оснащенный бесовскими атрибута­ми и окруженный «адовыми прислужниками»79. Декадентствующий, флегматичный и скептиче­ски настроенный Нечистый решил поискать че­ловека, который умрет абсолютно безгрешным. Он посылает Всемогущему донесение, полное библейских цитат, и получает в ответ следующее распоряжение: «Смотри “Иова”, глава первая», что означает, можешь делать с избранной жерт­вой все, что угодно, «только жизнь его сбереги». Выясняется, что легендарный хелмский раввин действительно словно скроен по образцу злос­частного Иова. Но это не имеет значения — рабо­та должна быть выполнена, и целая армия чертей дерется за то, чтобы получить назначение.

Не хуже противника подкованный в еврей­ском законе и традиции, хелмский раввин с лег­костью преодолевает первое искушение, послан­ное ему в ясный летний день, когда в город врыва­ется богач; и второе искушение деньгами, явля­ющееся осенним днем под видом нищего; и, на­конец, извечное сексуальное искушение. Когда Лилит появляется перед раввином в образе мо­лодой еврейской девушки, пришедшей с ритуаль­ным вопросом, тот настолько погружен в молит­ву, что не обращает ни малейшего внимания на ее соблазнительный голос. «Притворившись, что устала, она берет табурет, садится и раскачивает­ся на нем. Табурет, конечно, скрипит... Пустяки, если бы змея ему грозила своим жалом, хелмский меламед и то не тронулся бы с места!» (Y 260, Е 256, R 278)

Это легендарное поле исхожено так хорошо, что хелмский раввин совершенно точно последу­ет примеру Ханины бен Досы (см. вторую главу этой книги). А что это за понюшка табаку, о кото­рой говорится в заглавии? Возможно, мы помним рассказ Йосефа делла Рейны о том, как он заковал черта в цепи, но попался, дав ему понюшку таба­ку. Возможно, мы также знаем, что неудача дел­ла Рейны повлекла за собой дальнейшую отсроч­ку прихода Мессии. Может быть, хелмский рав­вин — избавитель наших дней?

На самом же деле его сила происходит из раз­меренности его повседневной жизни. Его един­ственная слабость — добрая понюшка табаку вечером в пятницу — строжайшим образом обу­словлена временем, местом, длительностью и галахической дозволенностью. А значит, все что нужно для исполнения задания — это дайчл — «немец в шляпе, в штанах в зеленую полоску... плюгавенький такой немчишко», который лишь слегка изменит обычаи раввина. Последняя гро­тескная сцена — это праведный раввин, бегущий за катящейся табакеркой, в то время как святая суббота уже давно наступила.

В ловушке литературного мира, где все эпи­ческие битвы уже выиграны (Иовом) или прои­граны (Йосефом делла Рейной), проблема равви­на — это не проблема зла. Для такого несгибае­мого и морально незапятнанного человека арена истинной борьбы лежит в неизведанной реально­сти воображения. Здесь, в обширной галерее че­ловеческих желаний, именно его страсть к про­стой понюшке табаку (как мечта Бонци о свежей булке с маслом каждое утро) ставит ему поднож­ку. Хелмский раввин заслуживает осмеяния не потому, что он не смог сделать выбор между пра­вильным и неправильным, а потому, что он не в состоянии возмечтать о чем-то невероятном.

В преддверии праздников и герои, и читатели больше склонны к полету фантазии. Лесах, празд­ник свободы, мог бы стать очевидным выбором (хотя для радикального. Переца, как мы видели, совсем не очевидным) для «Праздничных лист­ков». Пасхальные истории, однако, совершенно обязательны для писателя-журналиста, особен­но рассказы об Илии-пророке, абсолютном фаво­рите идишских народных сказок, который появ­ляется на каждом седере, чтобы отпить из особо­го бокала. Обычно он странствует переодетым и приходит на помощь простым безымянным евре­ям. Используя все элементы этой формулы, Перец пишет «Фокусника» для пасхального приложения к газете Дер фрайнд (1904)80.

В Волынский городок однажды прибыл фокусник.

И хотя дело было в полное треволнений предпасхаль- ное время, когда у всякого еврея больше забот, нежели волос на голове, все же прибытие фокусника произвело сильное впечатление. Загадочный человек! Оборванный, обтрепанный, но с цилиндром, правда измятым, на голо­ве; еврейское лицо — о его происхождении достаточно говорит один нос, — но с бритой бородой! И паспорта нет при нем, и никто не видал, ест ли он, и что он ест, разре­шенную ли евреям пищу или всякую. Знай, кто он такой!

Спросят его: «Откуда?» Говорит: «Из Парижа». Спросят: «Куда?» — «В Лондон!» — «Как вы сюда попали?» — «Забрел!» Как видно, пешком ходил! И не показывается в молельне, даже в Великую Субботу не пришел! А приста­нут к нему, соберутся толпой вокруг него, он вдруг исче­зает, точно земля его проглотила, и появляется на другом конце базара. (Y147, Е 218, R 237)