Книги

Мост к людям

22
18
20
22
24
26
28
30

В тот вечер мы долго прохаживались вдвоем по коридору и говорили о литературе. Он понимал мое стремление немедленно выразить только что возникшее чувство, связанное с конкретным событием на строительстве, тут же сочинить стихи, с тем чтобы завтра их напечатать… Но он старался втолковать мне иное отношение к искусству, иные представления о художественном творчестве, состоящие в необходимости глубоко и длительно изучать жизнь, тщательно и умело отбирая факты с целью последующего обобщения.

— Однолетние растения развиваются бурно, листья у них яркие и большие, но вот беда — они однолетние! — говорил он. — Не возражаю, в палисаднике сойдут, но в саду, знаете ли… — Он больше упирал на драму, которую не следует превращать в популярную тогда синеблузную пантомиму, драму, которая требует глубокого осмысливания происходящих вокруг событий, а не поверхностного, хотя порой и эффектного, иллюстраторства. — Мотылек ярок и красочен, но до наших внуков его не донесешь. Разве что засушенным и мертвым да к тому же наколотым на булавку.

Я спорил. Пыла во мне было много. Пыл, это пиротехническое вещество, столь характерное для состояния человека, которое называется молодостью, заменяло во мне и умение широко мыслить, и способность по-настоящему понимать задачи искусства. Как молодой рапповец, я прежде всего старался распределить точки зрения по политическим полочкам — отношение к определенному виду литературы как к мотыльку для меня укладывалось удобнее всего на полке попутничества, и я в уме относил Тренева к этому разряду писателей. Сбивало только одно: что же этот человек делает здесь? Если он не собирается немедленно откликаться на злобу дня днепровского строительства, то зачем он приехал сюда и находится вместе с нами?! Да и он ли является автором «Любови Яровой», пьесы, которая, по моим тогдашним представлениям, только и могла быть написанной в самом горниле событий и притом как прямой и немедленный отклик на них?

Позже я понял смысл его взрослой рассудительности, казавшейся мне в то время старомодной. Как-то, отбирая стихи для своей первой книги избранных произведений, я вдруг обнаружил, что не могу поместить в ней почти ни одного стихотворения того времени, ибо, наколотые на тонкие стержни острейших событий, они оказались намертво прикрепленными к ним и поэтому разделили судьбу мотыльков, о которых говорил мне тогда Тренев.

Я знаю творчество его только как читатель и зритель и никогда не изучал его специально, как это делают литературоведы. Не знаю, всегда ли он подходил к проблемам искусства с критериями и убеждениями, свойственными ему в те времена. Быть может, в молодые годы и он совершал ошибки, подобные моим, и ему понадобилось много времени для того, чтобы укротить свой собственный юношеский пыл, редко способный уступать трезвой рассудительности. Ведь люди из поколения в поколение совершают одни и те же ошибки, и я себя часто утешаю этим обстоятельством, когда хочу понять, почему мне самому понадобились многие и многие годы для того, чтобы понять и согласиться с тем, к чему призывал Тренев там, на Днепрострое.

В один из вечером в моем номере люкс мы собрались вчетвером — Тренев, Днипровский, я и Горелик. «Старики» вспоминали Дон, где Днипровский когда-то работал секретарем редакции газеты, а Тренев жил в детстве и молодости. Говорили о Шолохове, издавшем к тому времени уже два тома своего знаменитого романа, спорили по поводу появившегося как-то в парижской белоэмигрантской печати сенсационного письма, в котором некто старался дискредитировать Шолохова, приписывая ему бог весть что. Помню, Тренев утверждал, что каждое значительное произведение почти неминуемо подвергается обвинению невежд — то ли в клевете на действительность, то ли в плагиате. Смеясь, он шутил, что бешенство клеветников и есть одно из лучших доказательств значительности романа. Днипровский со свойственным ему безобидным лукавством, как мне казалось, сознательно подливал масла в огонь — Тренев горячился. Но нам с Гореликом было скучно слушать их пререкания, тем более что поводом была неизвестная нам белоэмигрантская сплетня, до которой нам попросту не было никакого дела и поэтому о ней не стоило и говорить.

И вдруг Горелик предложил:

— Давайте лучше сыграем во что-нибудь. Ну, организуем литературный конкурс, что ли… Например, кто из нас за два часа напишет лучший рассказ.

— За два часа? — удивился Тренев. — Мне, пожалуй, не хватит и двух месяцев.

— А попытка не пытка! — воскликнул Днипровский. — Почему не попробовать?

Идея увлекла и меня, однако я никогда не писал прозы и поэтому предложил лучше на конкурс написать стихи. Но так как прозаики составляли подавляющее большинство, остановились на рассказе, предоставив мне как поэту роль судьи и распорядителя конкурса. Я мог рассказа не писать, но должен был на свой вкус решить, о чем писать прозаикам.

Тренев извинился и ушел к себе. Мы поняли это как отказ от участия в конкурсе. Но через минуту он вернулся, держа в руках стопку бумаги. Это утешило всех, так как значило, что и он готов посостязаться. Оставалось придумать тему, стало быть, остановка была за мной. Накануне я купил вышедший тогда двухтомник Александра Жарова, на роскошной обложке которого был изображен автор, читающий свои произведения в большой аудитории. Было решено, что я ткну карандашом в первую попавшуюся фразу на первой попавшейся странице одного из томов и эта случайная фраза и будет темой будущего конкурса. Я проделал эту операцию, не требующую особых раздумий, и острие моего карандаша отметило строчку «лазоревые глаза».

Нам повезло. Все же лазоревые глаза могли заставить воображение поработать, а может быть, и натолкнуть на какие-то мысли, способные создать забавный сюжет.

Через минуту я «дал старт» литературной эстафете, и все разбрелись по углам моего люкса. Свободным оказался только я, так как моя миссия должна была начаться позже. Я уходил и возвращался. Вскоре я заметил, что по бумаге бегает лишь перо Иосифа Горелика, что же касается остальных, то Тренев все больше думает, изредка записывая одинокие фразы, а Днипровский листает двухтомник Жарова и чинит карандаш…

Минут за пятнадцать до истечения срока Горелик с торжествующим видом поднялся из-за стола. Я попытался остановить его, так как остальные еще работали. Но, изумленный быстротой Горелика, Тренев отложил перо.

— Перед смертью не надышишься, — вздохнул он, обращаясь к Днипровскому. — Насколько я понимаю, нас с вами остаток времени не спасет. Поглядим лучше, что изготовил Иосиф.

Днипровский также согласился признать себя побежденным. Горелик начал читать свой рассказ. Помнится, дело происходило на границе. Девушка с лазоревыми глазами играла патриотическую роль. Все было довольно умело закручено и бойко написано. Приключение разворачивалось стремительно и, кажется, небезынтересно.

Тренева рассказ Горелика просто поразил. Конечно, не столько своей глубиной и яркостью образов, сколько журналистской хваткой молодого ума, способного решать поставленную задачу немедленно. Сам он, как и Днипровский, успел написать полторы страницы и, собственно говоря, только начать повествование. Мы наперебой стали просить Константина Андреевича прочесть написанное, но он отказался наотрез. Я попросил подарить мне все три рукописи, как незаинтересованному и справедливому судье этого матча. Все согласились. С тем, однако, чтобы рукописей не показывать никому.

Когда все разошлись, я развернул листки, написанные Треневым, и прочел то, что он успел сделать за это время. Не знаю, продумал ли он весь план своего рассказа, — на этих страницах был описан лишь один портрет девушки с лазоревыми глазами. Мне показалось, что изображен кто-то живой, черты были как бы срисованы с натуры. Помню, это была казачка, обрисованная так детально, черты ее лица оказались такими характерными и точными, что мне и сейчас чудится совершенно живой облик девушки из небольшой придонской станицы.

Еще не было ни завязки будущего сюжета, ни сколько бы то ни было намеченного повествования, но жил уже человек, которого сила писательской воли легко могла заставить действовать, ибо очерчен был не только внешний портрет, но и явный характер.