С того июльского вечера прошло еще много времени, пока мы по-настоящему сблизились с Андреем Васильевичем. Началось это во время юбилейных торжеств 1939 года, посвященных Т. Г. Шевченко, когда А. Головко, Л. Первомайскому и мне поручили сопровождать группу грузинских и русских писателей в поездке по Украине. Мы решили ехать сначала в шевченковские места, потом на Полтавщину, которую любили и хорошо знали Головко и Первомайский и где у меня была собственная хата, в которой можно было отдохнуть.
Сам не знаю, каким чудом у меня сохранились фотоснимки того времени. Сделал их П. Антокольский, который вместе с женой тоже принимал участие в той незабываемой поездке. На пожелтевших снимках все мы выглядим удивительно молодыми и беззаботными. Вот в смешной позе стоит А. Безыменский с гитарой в руках и поет нам свои куплеты; вот Ираклий Абашидзе и Карло Каладзе доказывают что-то друг другу, смеясь и жестикулируя… Похоже, что мы отправлялись в путь, чтобы только развлечься и повеселиться. Мы и на самом деле развлекались и веселились. Но в то же время и работали как интернациональная группа советских писателей — выступали на митингах и больших литературных вечерах, на которых самыми почетными гостями были старейшие и популярнейшие среди нас — А. Головко и А. Безыменский.
Эту поездку мы совершили перед самым началом второй мировой войны, но мало кто из нас думал о том, что война может вскоре разразиться. Один лишь Андрей Васильевич, которому уже пришлось понюхать пороху и в первую мировую войну, и в гражданскую, читал газетные сообщения, понимая, как видно, лучше других то, о чем в них говорилось.
Как-то во дворе моей усадьбы в Яреськах мы копались в моторах своих автомобилей, готовя их в дорогу. Изредка переговаривались о том да о сем, и вдруг я спросил Андрея Васильевича, над чем он работает. Я уже знал, что он не очень любит отвечать на такие вопросы, но считал, что мы уже достаточно близки, чтобы скрывать такие вещи.
— Пишу… Но закончить, наверное, не удастся, — вздохнул он.
Я не понял причины такой удрученности, хотя и знал, что пишет Андрей Васильевич медленно, а вынашивает свои замыслы подолгу. Но причина заключалась не в том, и он сам это объяснил:
— Газеты ведь читаете, сами видите, к чему идет…
Мне кажется, что только после этого краткого диалога, который я, естественно, пересказываю с относительной точностью, тревога вселилась и в меня самого. Именно тогда, копаясь под капотом автомобиля, я рассказал Андрею Васильевичу о своей поездке в Германию почти в канун прихода к власти Гитлера. На улицах немецких городов я видел много такого, что могло насторожить и напугать, но, видимо, только теперь начинал понимать настоящий смысл тех уличных сцен. И невольно я проникался особым уважением к этому человеку, который благодаря собственному жизненному опыту объяснил мне то, что и так могло бы стать ясным, имей я тоже достаточный жизненный опыт.
Вот почему я не удивился, когда в первые месяцы Отечественной войны увидел Андрея Васильевича в солдатской шинели. Он мог бы со спокойной совестью эвакуироваться вместе с другим писателями в глубокий тыл — право на это давали ему и возраст, и то, что свою верность народу он уже не раз доказывал с оружием в руках в прошлом. К тому же он был, кажется, и не военнообязанным, но почему-то не желал воспользоваться льготой, которую ему давал военкомат.
Я встретил Андрея Васильевича в Харькове в шинели рядового солдата с петлицами, на которых не было никаких знаков различия. Он выехал из Киева позже меня, и я жадно расспрашивал его о только что оставленном нашими войсками родном городе. Андрей Васильевич выглядел постаревшим, лицо усталое и бледное, весь он был похож на пехотинца, только что совершившего многокилометровый марш.
Я удивился, что он не в Уфе, а в Харькове, пошутил, что война, мол, обошлась бы и без него.
— А я без нее? — улыбнулся он.
— Не умаляйте роли тыла, — продолжал я в том же тоне.
Головко помрачнел и заговорил серьезно. Да, правда, в тылу работать во время войны не менее почетно и ответственно, чем воевать на фронте. Но это тогда, когда речь идет о производстве патронов, танков или самолетов. Их на передовой не изготовишь и не построишь. Что же касается литературы, так кое-кто и на фронте пишет неплохо… И он достал из кармана номер газеты «Красная звезда». Читали, мол? Нет, я еще прочитать не успел. И Андрей Васильевич прибавил: конечно, можно кое-что делать и в Уфе, да как бы потом не пожалеть, что собственными глазами не видел того, что можно увидеть только на фронте.
То, что высказал тогда Головко и что я опять-таки пересказываю собственными словами, особенно поразило меня потому, что как раз перед тем один писатель, моложе не только Андрея Васильевича, а и меня, тут же, в Харькове, с возмутительной гордостью похвалялся передо мной только что полученным белым вкладышем в своем военном билете, который освобождал его от службы в армии и был, по его мнению, свидетельством принадлежности к «золотому фонду» литературы. Головко не думал о своем исключительном значении, хотя давно уже принадлежал к тому самому «фонду».
Случилось так, что за время войны мне посчастливилось встретиться с Андреем Васильевичем всего лишь дважды или трижды. То мы с ним были на разных фронтах, то он приезжал в какую-то из армий нашего фронта, а я в это время был в командировке в какой-то другой. Но однажды, случайно оказавшись в Москве, я узнал, что он тоже приехал и мы с ним, оказывается, живем в одной гостинице.
Я где-то раздобыл бутылку плохонького вина и в один из вечеров пригласил к себе Андрея Васильевича, а также П. Антокольского и А. Копыленко. Антокольский тяжело переживал смерть своего единственного сына, недавно погибшего на Западном фронте. Он только что закончил знаменитую поэму «Сын», работа над которой вконец его истощила. Хотелось развеять его, отвлечь от тяжких мыслей. Честно говоря, я полагался больше на Копыленко, чем на Головко, — знал, что Андрей Васильевич человек молчаливый, а Александр Иванович умеет и рассказать, и развеселить.
Но странное дело — именно Андрей Васильевич и оказался самым разговорчивым и веселым из всех нас. До сих пор я никогда его таким еще не видел. Он все время вспоминал что-нибудь интересное или смешное, и я понимал, как искренне хочется ему развеять печаль Антокольского. Одна за другой возникали перед нами картинки из нашей недавней, но уже столь далекой и почти немыслимой поездки по Украине, теперь, в страшном сорок втором, больше похожей на прекрасную сказку, чем на рядовой эпизод из нашей предвоенной жизни. Тогда, в тридцать девятом, Андрей Васильевич вел свою «эмку» и помалкивал, и только теперь я убедился в том, какой у него наблюдательный взгляд, какая острая память и как горячо хочет он отвлечь товарища от его горя воспоминаниями о том счастливом довоенном времени.
Мы и не заметили, как поздно засиделись вокруг нашего скромного стола, а когда спохватились, настало комендантское время, когда наши гражданские товарищи уже домой идти не могли.
Выход был один — оставить их ночевать у нас. Но это было опасно: ночью в гостиницу нередко наведывался комендантский патруль, а в комнаты жильцов — гостиничные администраторы. Мы решили все-таки рискнуть — одного поместить у меня, а другого у Головко. Но в комнату Андрея Васильевича пришлось бы идти на второй этаж, а дежурная, находившаяся в коридоре, не могла не заметить постороннего человека.