Книги

Мост к людям

22
18
20
22
24
26
28
30

Возможно, об этом думал и Бела. Ведь тогда он не знал, что и ему суждено совершить над испанской землей не один подвиг… Мы попрощались у остановки автобуса, так и не сказав друг другу ни слова, будто угнетенные тяжелыми предчувствиями или мыслями, которые не хотелось высказывать вслух.

Прошло месяца два со дня отъезда Залки. Война в Испании разрасталась и принимала зловещий характер. Теперь она меня интересовала не только как событие общего значения — ведь где-то там воевал мой товарищ, и поэтому к каждой заметке с поля боя я проявлял и личный интерес.

Я жадно впивался в страницы газет, но ни разу не встречал имени Мате Залки. Знал, что он звонил из Мадрида по телефону, разговаривал с дочерью и женой. Но имя его не появлялось ни в одной статье, ни в одной заметке!

Как-то в киевской газете «Пролетарская правда» я прочел очерк И. Г. Эренбурга, перепечатанный из «Известий». Писатель рассказывал об Интернациональной бригаде и ее командире — генерале Лукаче. Не знаю, как это случилось, но только теперь я вдруг вспомнил о книжке, которую мне подарил Залка за несколько минут до отъезда. Я взял ее с полки. Она называлась «Песня о солдатском отпуске». На титульном листе была надпись синими чернилами: «Савва, помни своего друга. Мате». Я открыл книгу, нашел оглавление и удивился: теми же чернилами был почему-то подчеркнут один рассказ. Естественно, его я и начал читать первым. В тексте было подчеркнуто еще одно слово теми же синими чернилами: «Лукач».

Теперь я знал все, но понимал и чувствовал больше. Ведь речь шла не просто о доверии, но и о трогательном движении человеческой души. Для меня в этом поступке заключался весь Залка.

Даже сегодня, через тридцать лет, я слышу его последнюю фразу, произнесенную взволнованной скороговоркой на Ленинградском вокзале: «А теперь, братцы, идите домой». Он-то не ушел домой, в свою милую Венгрию, он уехал в чужую страну, чтобы отдать свою жизнь за свободу ее народа! Но не сказал ли он нам этим, что для истинного коммуниста чужих народов нет, ибо существует нечто такое, что свойственно всем трудовым людям на земле и за что стоит отдать свою жизнь и вдали от родного края?

Да и верно ли, что он не вернулся домой? Ведь слава, пришедшая к родному порогу вместо него, — это и есть он, Залка.

1966

Перевод автора.

У ПОРОГА АКАДЕМИИ

В истории украинской литературы Павло Тычина будет стоять рядом с самыми прославленными именами. Он безусловно имеет право на свое собственное имя и в мировой поэзии и, пожалуй, уже занял бы его, если бы современный мир избавился от своих нынешних органических недостатков, поднявшись до уровня подлинной объективности. Впрочем, возможно, еще наступит время, когда о поэте и за пределами его Родины будут судить по реальному вкладу в эстетическое сознание людей и при этом не станут исходить из его принадлежности к тому или иному политическому лагерю, считая это неоспоримым личным правом.

Несколько лет назад мне случайно посчастливилось приобрести первое издание «Солнечных кларнетов». Тонюсенькая книжечка, напечатанная на желтоватой газетной бумаге, с обложкой, на которую в наши дни, наверное, никто бы и внимания не обратил… Я начал ее перечитывать и попробовал себе представить, какое она могла произвести впечатление тогда, в 1919 году, на фоне «просвитянского» стихосложения провинциальных кооператоров, которое заполонило рынок после гениальных взлетов Леси Украинки и Ивана Франко. Ведь литература, как и жизнь, движется вперед скачками — значительные явления происходят не каждый день… Тем ярче сверкнула новаторская страстность маленькой книжечки и тем более значительным событием стала она, когда вокруг господствовала серость провинциальной будничности со своей внутренней пустотой и идейной ограниченностью «просвитян».

Ныне, листая «Солнечные кларнеты», невольно ощущаешь их удивительную направленность в будущее. Если бы этот сборник появился в наше время, он и теперь был бы современным со своим космическим оркестром, псалмом железу и другими атрибутами сегодняшнего дня. И дело не только в тематической новизне поэзии, а и в эстетическом ощущении грядущего, так ярко и самобытно раскрытого в самой форме стиха, в самой музыке строф. Для тогдашней поэзии, стиснутой тесными рамками сонетов и октав, которые вырождались в откровенную имитацию, хоть и весьма самоуверенно называя себя неоклассицизмом, темперамент и экспрессия тычиновских строк были настоящей революцией. И то, что эта поэтическая революция совпала с революционным взрывом в народной жизни, придает ей особое величие и исполнено особого смысла.

В наши дни поэзия научилась глубже проникать в сущность общественных явлений, но ее эстетические критерии еще довольно часто пребывают в границах вчерашнего дня. И не знаю, сколько нам еще придется ждать нового всплеска, когда «плеснет нам море свежие волны» и земля снова родит того, кто окажется в состоянии судить о современности с позиций завтрашнего дня, а не вчерашнего…

Впервые я встретился с Павлом Григорьевичем в редакции журнала «Червоный шлях», где он тогда ведал отделом поэзии. Это была пора, когда в редакциях и издательствах судьями молодежи были опытные и известные мастера, которым собственные неоспоримые заслуги позволяли быть весьма учтивыми и объективными. Именно поэтому, неся свои произведения в редакцию, начинающий поэт пусть и дрожал, но это был благоговейный трепет перед встречей с уважаемым писателем.

Я тогда только что переехал из Одессы в Харьков и был автором всего лишь десятка стихотворений, напечатанных в елисаветградской газете и одесском журнале «Шквал». Новые стихотворения можно было отнести в «Гарт» или «Плуг», где их наверняка напечатали бы, но я отправился в редакцию журнала «Червоный шлях», на страницы которого начинающие попадали не всегда.

Почему я избрал путь «наибольшего сопротивления», трудно сказать, — право же не потому, что он был самый трудный. Просто там судьбу стихов решал Павло Тычина, общеизвестный и всеми признанный поэт, мнение которого было важнее простой удачи или неудачи.

Как-то, спустя лет десять, в поезде, который вез нас в Минск, на пленум Союза писателей СССР, мы очутились с Павлом Григорьевичем вдвоем в отдельном купе. Во время ужина выпили по рюмке, что вообще случалось редко как с ним, так и со мной. Тычина заметно оживился, на бледном его лице появился румянец, стыдливая скованность, порой похожая на вынужденную сдержанность, исчезла, и я увидел перед собой разговорчивого и смешливого человека — совершенно не такого, каким видел его всегда.

Если пересмотреть книги воспоминаний, изданные в последние годы и посвященные отдельным писателям, то в них мы в большинстве случаев почти не найдем характерных черт человеческой личности, которые, собственно, только и могут дать представление будущим поколениям читателей о том или другом человеке. Вроде и не существовало лукавой инфантильности Владимира Сосюры, яростной нетерпимости Андрея Малышко или доброты, порой казавшейся интеллигентской мягкотелостью, у Рыльского! А между тем каждому, кто с ними часто встречался, известно, что именно такие черты были свойственны характерам этих людей, что никоим образом не принижает их писательского значения. Имели бы мы, скажем, полное представление о Достоевском, если бы, понимая, какой это великий писатель, не ведали, что в то же время он был и болезненно страстным игроком? Вот почему обязанность мемуариста, как я ее себе представляю, рисовать не иконописную абстракцию, а реальный портрет, со всеми привлекательными, а иногда и непривлекательными чертами живого человека.

Характер Павла Григорьевича Тычины тоже имел свои особенности. Его изысканная деликатность бывала иногда чрезмерной и смахивала на довольно комическую предусмотрительность; его муки во время приема какого-нибудь маловажного решения порой удивляли и тоже были похожи на эту чрезмерную осторожность. А помимо этих незначительных черточек, воспринимавшихся кое-кем как недостатки, Тычина был живым и цельным человеком, который разве что не всегда и не перед всеми легко раскрывался, потому что сознательно не шел на контакты с человеческой навязчивостью, бестактностью и шутовством.