Андрей Васильевич предложил мне Антокольского и Копыленко оставить у себя, а самому пойти на ночь к нему. Двое военных могли свободно ходить ночью, куда им нужно, не вызывая подозрений.
В ту ночь мы долго не могли заснуть. Лежали молча — Андрей Васильевич на своей кровати, а я на диване, — как будто все время прислушивались, не топает ли в коридоре комендантский патруль. Но более вероятно, что недавняя разговорчивость Головко просто исчерпалась и он снова стал таким, как всегда, — углубленным в свои мысли, несклонным много разговаривать, когда уже нет в этом никакой нужды. А я лежал и думал об Андрее Васильевиче, который там, за дружеским столом, неожиданно раскрылся еще одной стороной своей сердечности и искренней доброты.
Когда утром вчетвером мы выходили из гостиницы, дежурная все-таки спохватилась: кто такие? Она точно знала, что с утра на наш этаж еще никто из посторонних не заходил. Потребовала у наших гостей документы, и оба предъявили членские билеты Союза писателей. Сейчас, днем, она, хотя и была уверена, что ее обманули, ничего, однако, доказать не могла. Мы вошли в лифт, и Андрей Васильевич чуть заметно улыбнулся: не пойман, мол, не вор.
Мы сближались постепенно. До поры до времени обстоятельства не давали нам возможности встречаться часто и укреплять наши отношения день ото дня. Но каждая встреча сближала все крепче и крепче, потому что ни одна не давала повода к разочарованию. Поездка по Украине… Вечерняя прогулка по бульвару Шевченко в Киеве… Ночь в гостинице «Москва»… Очаровывала его естественная скромность, вызывала уважение молчаливая сдержанность, за которой угадывалась мудрая глубина. Он умел слушать, а это случается не так часто. Зато, когда говорил, слова были точно взвешены и продуманы до конца.
Начиная со второй половины двадцатых годов я в разной степени лично знал едва ли не всех украинских писателей. Среди них были и вуспповцы, и ваплитовцы, и плужане, и члены «Молодняка». И я не помню ни одного, кто не увлекался бы групповой борьбой, публичной полемикой, дискуссиями и спорами со своими литературными противниками. Пожалуй, единственное исключение — Андрей Головко. До войны я ни разу не видел его на трибуне, ни разу не читал его полемической статьи. Но все, что он писал, было не просто актуальным, но и воинственно злободневным. Таковы были его ранние рассказы, которые изучают ныне в школах как самые яркие свидетельства времени; таков его роман «Бурьян», в котором впервые в советской литературе сказано об острейших событиях, всколыхнувших тогдашнее село. Это могло показаться странным: иные орут друг на друга, доказывая свою правоту, стучат кулаками по столу, веря, что истина рождается только во время горячих дискуссий… а он сидит в углу и молчит, а когда появляется его новое произведение, то с каждой страницы звучит голос страстного полемиста, как будто самое любимое его место — трибуна.
Ж.-Ж. Руссо утверждал: самое лучшее проявление благовоспитанности — умение скрывать свои эмоции. Не буду судить, насколько этот приговор человеческому темпераменту справедлив вообще, но пример Андрея Головко доказывает, что такая категоричность не лишена некоторого смысла.
Он никогда преждевременно не садился за стол и не только сперва думал, а потом писал, а и продумав все как следует, за работу брался не сразу. Сотни и тысячи раз проделывал путь по своей комнате из угла в угол, обдумывая не только общую композицию, но и каждую отдельную фразу.
Конечно, такой метод работы не закон. Я знаю писателей, которые начинали писать без какого бы то ни было плана, и произведения их жили, живут и, должно быть, будут жить еще долго. Но характер Андрея Головко — и как человека, и как писателя — был не таким: он глубоко переживал свое произведение лично, прежде чем подарить его читателю.
В те годы мы уже, как говорится, встречались «домами» — иногда я с женой заходил к Головкам, иногда Андрей Васильевич с женой приходил ко мне. Но чаще всего я звонил по телефону, и мы уславливались вечером немного прогуляться, выходили и медленно шагали по киевским переулкам. Он был намного старше меня, и его спокойная уравновешенность успокаивала и меня. Сколько раз, бывало, выслушав мое яростное возмущение какой-нибудь статьей или рецензией, в которой меня критиковали, он слегка взмахивал рукой и мягко улыбался:
— А! Не обращайте внимания.
И я действительно успокаивался и начинал относиться к критическим нападкам «философски».
Тем временем кое-кто начал нападать и на него самого. Нашлись критики, которые стали упрекать Головко в том, что он слишком долго не дает новых произведений и, похоже, отмалчивается, а все предыдущие его произведения отображают далекое прошлое. Следовательно, выходит, что писатель «избегает современности».
В тот вечер мы много говорили о влиянии пережитого в юношеские годы, о значении молодости во всей дальнейшей биографии человека. Вспоминали А. М. Горького, который до конца своей жизни оставался социологом и летописцем второй половины девятнадцатого столетия, хотя активно прожил целую треть двадцатого. На склоне своей жизни он нисколько не стал равнодушным наблюдателем, активно жил и с присущей ему страстностью и личной заинтересованностью вмешивался в жизненные ситуации молодого поколения. И все-таки его излюбленными персонажами оставались те, кого он лучше всего познал, когда был молодым, и в годы первых пятилеток продолжал писать портреты Егора Булычова, Вассы Железновой, Достигаева и других.
Означало ли это, что М. Горький пренебрегал или избегал проблем, которые интересуют и волнуют молодых? Да, он не создал романов о подвигах Алексея Стаханова и Никиты Изотова. Но зато как ярко и убедительно провозгласил он идеи нового времени при помощи Егора Булычова и Вассы Железновой!
Андрей Васильевич горячо поддерживал этот разговор. Каким чудом удается заинтересовать и взволновать читателя с помощью образов и событий давно минувших эпох? Составляет ли жизненный материал в художественном произведении нечто самодовлеющее? Ведь скульптор, скажем, может с одинаковой силой воплотить художественную идею и при помощи глины, и при помощи гипса или бронзы, почему же от писателя требуют, чтобы он выбирал материал, которого в его жизненном опыте нет?
Мне кажется, что увлечение, с которым Андрей Васильевич говорил в тот вечер и слушал меня, было вызвано его поисками оправдания тех установок, которых он всегда придерживался в своем творчестве. Похоже было, что он пытается утвердиться в своей правоте и праве обращаться к современникам с тем материалом, который лучше всего знал, хотя для них это уже, возможно, была довольно далекая история.
Как раз перед тем я возвратился из Москвы, где видел шекспировского «Короля Лира». В зале сидели мои современники — москвичи, обыкновенные люди разного возраста. Я смотрел то на сцену, то на зрителей, потрясенный не только великолепным спектаклем, а и тем, как его принимали. И невольно спрашивал себя: что общего имеют все эти люди с несчастным королем? Почему они так переживают его злоключения? Вроде и жил он на свете много веков назад, вроде и безразлично всем нам, разумно ли разделил он королевство между своими детьми… Да и вообще все эти зрители, вместе взятые, ярые противники королей! А вот ведь сидят и всхлипывают, горячо переживают, сочувствуют старому королю, воспитавшему на свою голову жестоких и несправедливых дочек!
Разумеется, всех этих комсомольцев и членов профсоюза трогали не злоключения средневекового короля. В нем они видели только человека, несчастного отца, которого обидели дети. Он мог делить между ними не царство, а краюху ржаного хлеба, и если бы дети обидели старика, их неблагодарность так же волновала бы. Выходит, если и не существует вечных истин, ибо меняются они в зависимости от обстоятельств и времени, то существуют, однако, вечные человеческие ценности, которые можно с одинаковой силой обнаружить и при дележе ржаного хлеба, и при разделе частей королевства. И не имеет значения, произошло это вчера или сто лет тому назад, — наши чувства лишь по-разному будут проявляться, но всегда будут восторгом или протестом, гневом или завистью. И важно не то, имеет ли обманутый отец на голове корону или соломенную шляпу, — важно, что его обидели жестокие и несправедливые дети.
Я произнес целую тираду и, наверное, говорил слишком громко, не заметив, что на нас оглядываются прохожие. Но это заметил, как видно, Андрей Васильевич и весело улыбнулся.
Между тем началось строительство поселка писателей в Конче-Озерной. Двадцать пять небольших домов должны были приютить вблизи Днепра писателей, чтобы дать им возможность вдали от шума городского спокойно и сосредоточенно работать над своими произведениями. Андрею Васильевичу это было необходимо, возможно, даже больше, чем другим, потому что по характеру своему он терпеть не мог докучливую суету, необязательные встречи и неотложные визиты, так мешающие писателю сосредоточиться. Мы часто ездили на стройку, сажали возле своих будущих домов деревца, планировали и мечтали о своей будущей жизни в этой лесной тишине.