Книги

Мост к людям

22
18
20
22
24
26
28
30

Поселок вырос, мы в нем поселились и начали работать среди озер и сосен.

Хочется отметить, как плодотворно повлияла совместная повседневная жизнь в этом поселке на обычный характер писательских взаимоотношений. Трудно сказать, было ли причиной тому появление общих интересов или, быть может, миролюбивый характер самой природы, окружавшей нас теперь, но атмосфера сердечности, доверчивости и товарищества возникла даже между людьми достаточно далекими друг от друга. Встречаясь, писатели иногда разных, а порой и совершенно противоположных литературных привязанностей разговаривали о цветах и сортах деревьев, обменивались опытом садоводов и забывали обо всем, что так или иначе их разъединяло. И приятно было наблюдать, как два человека, которые еще так недавно здоровались холодно и сухо, встречаясь, стоят теперь за воротами и по-приятельски беседуют, будто несогласия, которые еще совсем недавно они считали глубоко принципиальными, никогда и не существовали.

Но в повседневном быту такое большое количество семей все-таки не могло не делиться на несколько групп, состоящих из людей наиболее близких и связанных между собой возрастом и предыдущими отношениями. Смоличи, Усенки, Голованивские, Панчи, Бажаны и Минки — таким было ближайшее общество семьи Андрея Васильевича. Мы часто собирались у кого-нибудь из этой семерки, подолгу засиживались за дружеским столом, делились новостями, обсуждали общие для всех житейские проблемы. Андрей Васильевич преимущественно помалкивал и только угощал, а когда вспыхивала дискуссия на литературную тему, умел пригасить ее насмешливой или иронической репликой. Его спокойная уравновешенность оказывала влияние, и страсти утихали, как будто тихо произнесенное им слово неожиданно раскрывало перед каждым всю смехотворную ничтожность полемической суеты.

Когда Андрею Васильевичу подошло к семидесяти, здоровье его ухудшилось. Прохаживаясь по липовой аллее, он все еще ровно держался и твердо ступал, его палка еще нет-нет да взлетала лихо, словно стремилась рассечь безграничный простор, но сердце слабело, поднималось кровяное давление, и врачи все чаще заставляли его лежать в постели. Спокойный отдых, отсутствие каких бы то ни было раздражителей, вызывающих волнение, — такими должны были быть лекарства, которые способствовали бы выздоровлению. Но именно во время одного из тяжелейших обострений сердечной болезни суждено было особенно разволноваться Андрею Васильевичу.

Произошло это случайно: несмотря на то что врачи запретили ему даже читать, из-за чего от него дома прятали газеты, одна все-таки попала в его руки, и как раз с такой статьей, какой ему лучше было бы не видеть.

Это был отчет о собрании, на котором выступил оратор, известный в литературных кругах как ярый искатель ошибок и недостатков у других. Он всегда умел становиться в позу судьи и, произвольно цитируя или своевольно толкуя произведения других, выносил свои строгие приговоры. Но литературная погода менялась, он понимал, что ветер дует не в его сторону, и, пытаясь с трибуны выдать грешное за праведное, объявил себя жертвой, хотя в действительности был виновником. Следует отметить, что Андрея Васильевича это лично не касалось, на протяжении последних лет этот оратор против него не выступал. И сейчас Андрея Головко возмутил сам по себе факт — именно стремление лукаво выдать черное за белое. Ведь все знали, как обстояло дело в действительности, зачем же пытаться вызвать сочувствие у тех, кого сам безбожно обижал?

Больной Головко решил, что молчать не имеет права, и принялся писать в постели гневную статью. Конечно, такая работа требовала огромного нервного напряжения и сильно его волновала. Но помочь не могли ни жена, ни врачи: несмотря на угрозу еще сильнее обострить болезнь, он работал.

Я навестил его как раз в один из этих дней. Андрея Васильевича трудно было узнать. Возбужденный, целиком поглощенный желанием во что бы то ни стало выразить открыто свое возмущение и добиться справедливости, он не мог спокойно лежать в постели, все время страстно говорил и жестикулировал. Я понимал, как это вредно для его здоровья, и вместе со всеми старался уговорить его отложить свою статью. Но ничего не помогало.

Он успокоился только тогда, когда закончил эту изнурительную работу. Теперь он считал, что долг выполнен, и его уже не интересовало, будет это произведение напечатано немедленно или нет: цену себе он знал и понимал, что рано или поздно, а все, что создано им, в конце концов к читателю дойдет.

Без этого эпизода нельзя, считаю я, составить себе полное представление о писателе. Человек, который как будто всегда жил только своей внутренней жизнью, сдерживавший чувства, почти никогда не давая им вырваться на поверхность, Головко не мог своим молчанием обходить неправду. Да, выдержка его поражала, природная тактичность могла служить примером для многих, но когда совесть протестовала, голос его обретал суровую и гневную силу.

…Я потерял уже много друзей, которые были выдающимися деятелями в различных областях и надолго останутся в памяти благодаря своей яркой талантливости, суровой прямоте и бескомпромиссной честности. Это были люди, творческий и личный опыт которых многому учит, но даже среди них урок Андрея Головко представляется одним из самых существенных.

Андрей Васильевич редко появлялся на трибунах, чтобы декларировать свои идейные принципы, но произведения его, начиная с ранних рассказов и до последнего романа, представляют собой яркие образцы идейной воинственности; он много видел, многое пережил и еще больше знал, но сумел себя строго ограничить рамками того, что, по его мнению, было главным в народной жизни, посвятив себя и все свое творчество этому главному; он умел жить глубокой внутренней жизнью, никогда не позволял себе распылять свой талант на эффектные, но эфемерные безделушки, ясно понимал смысл своего писательского призвания и шел медленно, но уверенно по дороге, выбранной раз и навсегда, никогда и ни для чего не сходя с нее.

Такие цельные характеры встречаются редко.

1973

Перевод К. Григорьева.

ЛАЗОРЕВЫЕ ГЛАЗА

Когда вспоминаешь о человеке, которого уже нет, невольно думаешь о времени, когда он жил еще. Ведь человек — это воплощенное время, особенно если он писатель и все, что происходит вокруг интересует его не как бесстрастного наблюдателя, а как участника и творца происходящего.

А Тренев не был бесстрастным наблюдателем. Если бы он им был, «Любовь Яровая» не интересовала бы нас сегодня. Зритель не любит абстракций в штанах — его увлекают лишь образы, выхваченные из времени писателем с целью рассказать о нем тем, кто будет жить потом. А вырвать что-либо из этого неподатливого массива — значит почти физически вмешаться в связанные с ним живые события, пристрастно наблюдать, заинтересованно отбирать и активно действовать.

Когда я приехал на Днепрострой в 1932 году, там уже находился Тренев. Я не был с ним знаком и поэтому не мог объяснить его пребывание на самом боевом месте того времени его личной любознательностью. Но я знал «Любовь Яровую» и, увидев, что автор ее здесь, ничуть не удивился.

«В самом боевом месте того времени…» Я написал эти слова и задумался. Нынешнему читателю, пожалуй, покажется странным, что было время, когда в нашей стране существовало место, которое без колебания можно было назвать самым боевым. В наши дни, когда вся страна покрыта огромными строительными площадками, трудно выделить какое-либо одно место. Да и масштабы нынешних строительных площадок таковы, что Днепрострой выглядит в сравнении с ними весьма скромно, особенно для людей, орудующих уже не сотнями тысяч, а многими миллионами киловатт.