Дикий был колоритнейшей фигурой. Черный, как цыган, с небольшими усиками и клинообразной бородкой, с глазами быстрыми и горящими, он, казалось, был в постоянной готовности к очередной авантюре. К писателям он имел, собственно говоря, косвенное отношение, хотя издал небольшую книжицу довольно посредственных стихов. Зато слыл весьма талантливым фантазером и несметное количество необыкновенных историй, тут же выдуманных, рассказывал увлекательно, со множеством характерных деталей, придававших им черты правдоподобия.
Вот и сейчас он рассказывал нам удивительно смешную небылицу, якобы случившуюся с ним во время гражданской войны. Помнится, речь шла о поросенке, сыгравшем важную роль в боевой операции партизанского отряда. История была, как всегда, увлекательная и комичная, а колоритные детали поражали и захватывали.
Вдруг я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Оглянувшись, увидел Бабеля и Пастернака. Большие глаза Бориса Леонидовича сверкали от восторга, а лицо Бабеля, наоборот, восхищения не выражало. Микитенко потеснился, кивнув на стул между Диким и Сосюрой, а я поднялся, собираясь предложить свое место, но Пастернак замахал руками, призывая нас не мешать Дикому рассказывать, а ему слушать.
Когда Дикий закончил и хохот улегся, Бабель тихо произнес:
— И попадаются же, черт возьми, счастливые люди на земле! Годами иной мучается, выдумывает всякие штуки, а тут человек все это выкладывает, словно Ротшильд из кошелька!
— Да что там! — осклабился польщенный рассказчик. — У меня таких историй хоть пруд пруди!
— Послушайте, Дикий, вы же уголовный преступник! Рассказ нужно продиктовать стенографистке!
Дикий самодовольно усмехнулся, а мы, трое сидевших с ним за столом, многозначительно переглянулись. Дело в том, что незадолго перед этим Микитенко уже уговорил Дикого записать свое очередное сочинение. Когда он это сделал, стало ясно, что рассказа не получилось. Тогда его переписал наново сперва Микитенко, а потом Первомайский. Однако даже два талантливых писателя не в состоянии были исправить то, что было написано одним бездарным.
Исаак Эммануилович ничего этого не знал. Он имел в виду себя, когда сказал, что «годами иной мучается, выдумывая всякие штуки». Но Дикий не был этим «иным», им был именно Бабель, замечательный алхимик слова, умевший превратить житейский анекдот в литературное золото высокой пробы.
Как это удавалось, трудно было понять. Читая его и восхищаясь удивительной выразительностью и точностью каждого слова, я не мог себе представить оборудование его лаборатории. Но невольное признание о длительных муках проливало некоторый свет и кое-что объясняло.
Откровенно и доверительно он рассказал о своих муках позже, с трибуны Первого съезда писателей. В то время Бабеля упрекали за длительное молчание; находились и такие, кто клеймил его словами, весьма напоминавшими обвинительное заключение. Почему, дескать, молчит? Может быть, просто отмалчивается? Во времена партизанской романтики, мол, писал, а наступил час прозаической борьбы — и вот, помалкивает. Даже его талантливый земляк Семен Кирсанов, отвечая, как все одесситы, вопросом на вопрос, недоумевал, правда умеряя при этом страсти и стараясь навести на единственно верное объяснение:
А невысокий плотный человек с круглым улыбающимся лицом и очками на умных насмешливых глазах медленно прохаживался рядом с трибуной, заложив руки за спину, и, словно рассказывая очередную историю из жизни обитателей одесской Молдаванки, тихо и дружественно признавался, что носит во чреве своем детенышей подолгу, как слониха. Он, конечно, не сказал, а возможно, и не имел в виду другой стороны своей шуточной метафоры: что только выношенные, как у слонихи, литературные детеныши и бывают полновесны, как слонята, и в этом мы можем убедиться на его опыте, а не на опыте тех, кто «шпарит набело». Но ответ на недоуменный вопрос, во всяком случае, был получен из первоисточника, и все узнали, что «знаменитый одессит» пишет подолгу и рождает в муках и поэтому-то в его длительном молчании особенной загадки, в сущности, и нет.
Месяца через два после съезда Бабель приехал в Харьков. Я встретил его на Сумской и пригласил к себе. По дороге я рассказал Исааку Эммануиловичу о главах из романа «Всадники» Юрия Яновского. Главы эти мне очень понравились, и я старался заинтересовать ими Бабеля еще и потому, что автору нужно было кое в чем помочь.
Яновский был высокий, стройный, очень сдержанный и органически интеллигентный человек. Ироническая улыбка, словно защитная маска гордеца, почти не сходила с его красивого лица, надежно скрывая от постороннего взгляда невеселые душевные переживания. Его в то время почти не печатали. Я, живший с ним в одной квартире в писательском доме уже более шести месяцев, знал, в каком он положении, и, хоть не имел реальной возможности, очень хотел ему помочь — особенно после ознакомления с главами его нового произведения.
Исаак Эммануилович имел, конечно, возможностей куда больше. Я вспомнил, что он очень дружен был с Халатовым, тогдашним директором ОГИЗа, и безусловно мог бы кое в чем помочь Юрию Ивановичу.
Бабель очень заинтересовался — и потому, что роман был о гражданской войне, о которой он и сам столько писал, и потому, что лично был знаком с Яновским.
Я знал, Яновского нелегко будет уговорить снова прочесть то, что он чуть не накануне читал мне, и поделился с Бабелем этим опасением.
— А мы его перехитрим, — улыбнулся Исаак Эммануилович. — Откровенно признаемся в своих подлых намерениях помочь. Когда говоришь правду, это иногда действует.
После недолгих блужданий вокруг да около, Исаак Эммануилович без обиняков сказал Яновскому:
— Деловое общение — верная гарантия успеха. Это, между прочим, относится и к писателям. Так вот, доставайте свою новую рукопись и прочтите нам пару глав.