В Киеве, в Союзе писателей, мы решили как следует воспользоваться приездом Ильи Григорьевича. Были объявлены большие вечера в Опере, филармонии, в двух или трех рабочих клубах, а также встреча с писателями в помещении Союза. Билеты в Оперный театр и филармонию были распроданы в один день, остальные вечера, кроме бесплатной встречи с литераторами, закупили у нашего бюро пропаганды предприятия.
Вечер в филармонии начался со скандала. Зал был битком набит, все, кому надлежало, заняли места в президиуме, и я в качестве председателя готов был объявить вечер открытым, когда поднялся какой-то молодой человек и громко спросил, обращаясь к Эренбургу:
— Скажите, Илья Григорьевич, а почему с нас дерут столько денег за билеты на ваше выступление?
В зале поднялся ропот — трудно было понять, ропот неудовольствия или согласия с оратором.
Эренбург вышел на просцениум побледневший.
— Сколько же стоит билет? — спросил он в наступившей вдруг тишине.
— Три рубля, — ответил молодой человек, затеявший эту сцену. — А я, например, студент, живу на стипендию, и денег у меня не густо.
— Администратор здесь? — спросил Илья Григорьевич довольно строго.
В проходе появился администратор филармонии. Вид у него был растерянный.
— Так вот, — сказал Эренбург. — Я выступать не стану, если администрация сейчас же не объявит, что после вечера касса возвратит половину стоимости билетов всем зрителям. — И решительно ушел со сцены.
В зале наступила гробовая тишина. Категорический тон, с которым Илья Григорьевич сделал свое заявление, как видно, не оставлял никаких сомнений ни у несчастного администратора, ни у публики. Всем было ясно, что, хотя вернуть деньги из кассы за проданные билеты уже не так-то просто, Эренбург от своего ультиматума не отступит. Раздались робкие голоса, нерешительно призывавшие к примирению. Но Эренбург не появлялся.
После довольно долгого и томительного ожидания на сцене появился директор филармонии.
— Мы приносим свои извинения Илье Григорьевичу и всем присутствующим, — вынужден был он сказать. — Просим всех после окончания вечера получить в кассе половину стоимости каждого билета.
Грянули аплодисменты и вечер начался.
Не знаю, был ли у Ильи Григорьевича заранее подготовленный план выступления, но если таковой и существовал, то теперь он претерпел кардинальные изменения. Писатель начал свою речь именно с этой сцены. Он говорил о цене слова писателя, о его значении и роли в жизни общества, довольно язвительно упомянув и о тех, кто пытается извлечь из него материальные выгоды. Слова Ленина о том, что зарабатывать на искусстве грешно и преступно, подтверждали его мысли.
Далее Эренбург прочел отрывок из недавно вышедшей из печати «Бури» и начал отвечать на многочисленные записки. Они были весьма пестры и касались многих сторон политики, эстетики и простой житейской повседневности, осложненной трудностями, вызванными еще совсем недавно отгремевшей войной. Явственно ощущалась откровенная доброжелательность слушателей, веривших каждому слову писателя и желавших получить ответ на волнующий вопрос именно от него. Помнится, был задан лишь один каверзный вопрос относительно проблем, возникающих у писателя, работающего в литературе не «своей» национальности, но и на него Эренбург ответил спокойно: посоветовал, думая о корнях дерева, беспокоиться больше о том, какие оно дает плоды.
Все, кто хоть однажды слушал выступления Эренбурга с трибуны, знают, как ясно умел он мыслить публично и как четко и кратко формулировал свои мысли при всех. Он не был ни трибуном, ни присяжным оратором, говорил, не повышая голоса даже тогда, когда, казалось, был рассержен и мог бы выйти из себя. При любых обстоятельствах речь его была умна и неожиданна, а высказывания, порой парадоксальные, звучали афористично и уважительно. Это производило впечатление не простой благовоспитанности, а глубокой и органической интеллигентности, которая была одной из его важнейших личных черт. И все-таки, даже учитывая его огромную популярность, удивительную эрудированность и интеллигентность, трудно было понять, как удается ему столь безраздельно овладевать вниманием аудитории и вызывать ее, абсолютное доверие.
Позже я, как мне кажется, получил этому косвенное объяснение. Как-то в Москве в крохотном кабинете Эренбурга, удобно усевшись — он в своем глубоком кресле, а я на тахте, — я спросил Илью Григорьевича о его ближайших планах. Вообще-то он не любил говорить о себе — то ли из скромности, то ли из скрытности, то ли из суеверной боязни загадывать наперед. Он и теперь прямо на вопрос не ответил, а неопределенно сказал:
— Кажется, набралось достаточно впечатлений, можно садиться за стол.
Из такого ответа нельзя было понять, что же он, собственно, собирается делать. Но в ответе содержалась немудреная отгадка и ораторской, и творческой тайны Эренбурга: он выступал или садился за письменный стол лишь тогда, когда имел что сказать, никогда не брался за дело, пока впечатления от бурлящей вокруг жизни не принуждали его к этому. А ведь ничто не способно так покорить, как несомненная достоверность, когда, слушая или читая, с первого слова чувствуешь, что нет риска быть введенным в заблуждение и оказаться в дураках.