Книги

Михаил Катков. Молодые годы

22
18
20
22
24
26
28
30

Постоянным доходом, как представлялось Михаилу Никифоровичу, могла бы стать государственная служба. Поэтому он хлопочет о месте чиновника в одном из петербургских министерств. Ему обещают должность помощника столоначальника при министерстве внутренних дел, где предстояло бы заниматься редакцией проектов об улучшении городового благоустройства[363].

Предприимчивые попытки Каткова встретили самые негативные оценки у современников: «максимум амбиций», «попасть к какому-нибудь тузу или тузику в особые поручения»[364] — говорили злые языки. Современные исследователи, объясняя отход Каткова от литературы, указывают на надежную стезю «житейского преуспевания», лежащую за пределами литературного труда. «Существовал либо путь Белинского, путь разрыва с официальной идеологией, грозивший тяжкими лишениями или гибелью, либо путь Булгарина и Греча, принципов не имевших. Надежного положения эта профессия не давала. Но существовал в России иной способ „выбиться в люди“ — путь традиционный, проверенный веками: приобретение чинов»[365]. Вряд ли можно усмотреть в стремлениях Каткова злонамеренность, фальшь или амбициозность, присущие знаменитым гоголевским героям, но государственная служба действительно открывала большие возможности.

В планы Каткова не входило совсем забросить научную деятельность. Он полагал, что чиновничья должность, обеспечив его постоянным заработком, оставит достаточно времени для работы над диссертацией. Однако возможность совмещения государственной службы и науки сомнительно выглядела и с точки зрения доброжелательно настроенного попечителя Московского учебного округа графа Строганова.

Строганов, давно отмечая незаурядные ученые способности у Каткова, предвидел большое будущее своего подопечного и перспективы занять одну из кафедр Московского университета. Но для Каткова это означало — расстаться с Петербургом, с более или менее надежными чиновничьими перспективами и отправиться в Москву: найти жилье, взяться за диссертацию, надеясь, что усилия будут небесплодными и не оставят без копейки в кармане.

Итак, Катков решился: он переезжает в Москву.

Бывшая столица представляла собой «такую противоположность Петербургу, какую только можно представить. Меньше уличного шуму, не так бросаются в глаза бесчисленные униформы, — вспоминал английский путешественник, посетивший Москву в 1845 году. — В целом господствовал дух свободы, как будто жители города ощущали преимущества от того, что могут не жить в атмосфере двора и в непосредственном присутствии верховной власти»[366].

Мать Каткова поселилась у родственников, а сам Катков в районе Арбата у Хомякова, в чей дом он был вхож еще с юношеских лет благодаря своим друзьям по пансиону, а позже и по университету. Теперь Михаил Никифорович имел возможность ближе познакомиться с самим хозяином, главой славянофилов, врачом-гомеопатом, борцом с заразными болезнями, драматургом и поэтом, творцом своеобразной историософской концепции. «Хомяков же был человеком всесторонним по преимуществу, и вся многосторонность его знаний, его деятельности составляла в нем живое органическое целое»[367]. Для Герцена он — начальник «легкой кавалерии» славянофилов[368], для С. М. Соловьёва — «самоучка, способный говорить без умолку с утра до вечера и в споре не робевший ни перед какою уверткою, ни перед какою ложью <…>, скалозуб прежде всего по природе, он готов был всегда подшутить над собственными убеждениями, над убеждениями приятелей»[369].

Первопрестольная Москва казалось выглядела вотчиной «славянской» партии, в отличие от европеизированного Петербурга. В салонах обсуждались идеи славянофилов. Здесь издавался погодинский «Москвитянин» «с особливой целью распространять здравые понятия о русской истории», заслуживший «одобрение всех русских корифеев»[370]. Многих судьба связала с Московским университетом. Так, виднейшие деятели славянофильского кружка были выпускниками Московского университета, где преподавали Михаил Петрович Погодин и Степан Петрович Шевырёв, «сиамские братья», как их называл Герцен, в глазах многих западников синонимичные славянофильству.

Известно, что С. П. Шевырёв происходил из провинциальной дворянской семьи. По окончании курса в Московском университетском благородном пансионе работал в архиве, а в 1833 году занял кафедру в Московском университете. Его страстью была древнерусская словесность. Эрудиция профессора заслужила высокую оценку И. В. Киреевского. Да и критически настроенный к нему Б. Н. Чичерин признавал полезными научные работы, которые тот задавал студентам и затем тщательно разбирал.

Шевырёв много писал для «Москвитянина». В 1841 году он выступил в журнале с программной статьей, утверждая, что умственное состояние Европы определяется сердцевиной духовной жизни, католичеством и протестантизмом. Оба эти религиозные направления свидетельствовали о болезни Запада и породили крупнейшие события новой европейской истории: Реформацию в Германии и революцию во Франции. Последним доказательством разложения Европы стало появление гегельянства, влиянию которого русское общество могло противопоставить христианское мировоззрение, проникнутое «чувством государственного единства России» и «сознания нашей народности»[371].

Шевырёв категорически не принимал философию Гегеля и гордился своим шеллингианством. Здесь, казалось бы, возникала почва для сближения с Михаилом Катковым, почерпнувшим из уст самого Шеллинга представления о новейшем этапе развития его философской системы. Однако Катков не разделял позицию Шевырёва[372]. Вероятнее всего, она не была ему близка. В 1841 году, еще во время пребывания в Германии, он презрительно характеризовал «старых русопетов», призывая издателя «Отечественных записок» Краевского «дать отвод этому глупому русопетскому направлению» и показать, что «в Европе жизнь не сохнет и не гниет»[373]. В свою очередь Шевырёв критиковал тех, кто избыточно следовал за гегелевскими схемами, в том числе Грановского с его публичными чтениями. Именно в противостоянии Шевырёва и Грановского исследователи видят часто конфликт «старой» и «новой» профессуры той эпохи[374].

Тимофей Николаевич Грановский был младше своего оппонента всего на шесть лет. Выпускник Петербургского университета прошел обучение в Германии, научную стажировку ему помог организовать неизменный граф Строганов. Вернувшись в Россию, он возглавил кафедру всеобщей истории в Московском университете. Знакомство с немецкой философией и дружба со Станкевичем сформировали историческую концепцию Грановского в гегельянском духе. В лекциях студентам Грановский изображал историю как закономерный процесс развития мирового духа. Грановский не прибегал к пышным фразам, он не был пламенным трибуном. Говорил тихо, так что слушателям приходилось занимать первые ряды аудитории, но слушать Грановского сходилась масса студентов. Его речи было присуще особое изящество, умение найти верное слово для передачи мысли, «каждая его фраза отличалась какой-то оконченностью и легко укладывалась в памяти»[375]. Он находил в студентах отклик, заражая их своей любовью к истории. «В нем было такое гармоническое сочетание всех высших сторон человеческой природы, — вспоминал Б. Н. Чичерин, — и глубины мысли, и силы таланта, и сердечной теплоты, и внешней ласковой обходительности, что всякий, кто к нему приближался, не мог не привязаться к нему всей душой»[376].

Эти качества Грановского-человека и Грановского-лектора способствовали грандиозному успеху его публичных чтений по истории Средних веков. В конце 1842 — начале 1843 года курс Грановского свел вместе Чаадаева, Хомякова, Киреевского, Самарина, Герцена, Погодина, Шевырёва. «Грановский сделал из аудитории гостиную, место свиданья, встречи beaumond’а. Для этого он не нарядил историю в кружева и блонды, совсем напротив — речь его была строга, чрезвычайно серьезна, исполнена силы, смелости и поэзии, которые мощно потрясали слушателей, будили их»[377]. Славянофилы аплодировали лектору так же искренне, как и западники, а Шевырёв призывал радоваться «тому приятному явлению, которое ново для нашего общества. Каким прекрасным языком предлагается ему наука!»[378].

Что любопытно, одна из статей Герцена с высокой оценкой публичных чтений Грановского была напечатана в университетской газете «Московские ведомости», редактором которой позже станет Катков. Вторая появилась в погодинском «Москвитянине». В этом же журнале была опубликована и статья Грановского по вопросу средневековой истории. Различия во взглядах не мешали Погодину давать трибуну двум ярким представителям «западной» партии.

Примечательно и то, что успех публичных лекций Грановского побудил Шевырёва читать публично историю древнерусской словесности. Этому предмету посвятил он всю свою жизнь, но понимал, что для западников само понятие о древнерусской словесности «преимущественно того времени, когда ничего не писали»[379], было нелепостью. Педантичный Шевырёв не мог похвастаться ораторским успехом, сопутствовавшим Грановскому. Некоторые прямо объявляли его чтения слабыми, видя в них лишь неудачное стремление сразиться с Тимофеем Николаевичем на публичном поприще. Однако сохранились и самые лестные отзывы. По словам Языкова, например, «ожила Святая Русь», «самобытная, родная заговорила старина»[380].

Молодые талантливые ученые-преподаватели становились приобретением для Московского университета. Им принадлежит заслуга создания «государственной школы» в отечественной историографии. Так, кафедру русской истории Московского университета после Погодина, оставившего ее по состоянию здоровья и желавшего посвятить весь досуг написанию русской истории, наследует в 1845 году его 27-летний ученик С. М. Соловьёв. Магистерский диспут в 1844 году успешно выдержит К. Д. Кавелин.

Катков следил за разворачивающимися перед его глазами картинами насыщенной московской интеллектуальной жизни, но сам воздерживался от участия в борьбе партий. Он лишь иронизировал в письме к своему другу А. Н. Попову, славянофилу: «Я здесь молчу и только слушаю: там слышишь, что Россия гниет; здесь, что Запад околевает как собака на живодерне; там, что философия цветет теперь в России и надо бы держать ее как можно далее от жизни, заключить ее в формулы, чтобы толпа не смела в нее вмешиваться; здесь, что философия. есть не более как выражение немецкого филистерства»[381].

Представители противоборствующих партий смотрели на Михаила Никифоровича как на возможного союзника, но он предпочитал оставаться «над схваткой», хранить достоинство и независимость, учиться мудрости и гибкости. Научная работа занимала Каткова гораздо больше. Для приготовления диссертации он поступил на кафедру философского факультета.

В диссертации Катков занялся вопросами сравнительно-исторического языкознания. Он уже завершал работу над своим исследованием, когда 21 февраля 1845 года состоялся знаменитый диспут Грановского. Несмотря на то, что магистерская диссертация Грановского касалась узкоспециального предмета, на защиту, а мероприятие было открытое, собралась толпа из более семисот человек: студенты самых разных факультетов, будущие студенты и просто любопытствующие. Такой интерес публики был не случаен: не только имя Грановского привлекало общественность, хорошо знавшую его публичные лекции. Ходили слухи, что декан факультета Давыдов, профессора Шевырёв и Бодянский планируют не дать хода диссертации[382].

Диссертация Грановского была во многом данью скептическому направлению. Его работа аргументировала необходимость подвергать исторические источники тщательной критике[383]. Диспут превратился в триумф Грановского. Его встречали и сопровождали аплодисментами, а высказывания оппонентов, Шевырёва и Бодянского, тонули в топанье, шиканье и шуме. Всегда скептичный Хомяков писал, что Бодянский и Шевырёв «попали впросак», но и «Грановский защищался слабо»[384]. Вместо торжества науки вышла демонстрация, для которой работа Грановского была лишь поводом. Это осознавали и Грановский, и граф Строганов, который присутствовал на диспуте. Однако тот проявил мудрость и воздержался от окриков и замечаний студентам. Лишь после он вызвал по два представителя от каждой группы студенчества и объяснил им, почему считает такое поведение неподобающим[385]. «Вечером, — вспоминал Хомяков, — Герцен потирал руки и говорил у Васильчиковых: „Les Slavs sont battus“»[386].