Катков был зачислен в студенты Берлинского университета, о чем свидетельствует соответствующая запись матрикула 25 ноября 1840 года[319]. Зимний семестр уже начался, и Михаилу Каткову пришлось наверстывать пропущенное. Он уже не застал Гегеля на профессорской кафедре, знаменитый философ скончался от холеры в 1831 году. Но Гегель оставил после себя блестящую школу, вышедшую далеко за пределы университета и разветвившуюся на множество направлений. Одаренным преподавателем, читавшим Каткову и его товарищам по университету логику и историю новой философии, был профессор Карл Вердер. Философия, утверждал Вердер, призвана «сделать нас преданными Богу, радостными для жизни и для смерти, готовыми на жертвы и отречение, сильными и великими в творческой деятельности»[320]. Именно Вердер будет тем одним из первых гегельянцев, который сведет, по выражению Анненкова[321], русских студентов с Шеллингом.
Молодой, искренне увлеченный «собственной страстью к предмету», превращавший лекцию в смесь «философии и поэзии», блестящий оратор, умевший «погружаться в душу Спинозы или Лейбница»[322], Вердер, как впоследствии и один из его многочисленных слушателей Т. Н. Грановский, охотно шел на контакт со студентами, и отношения с ними превращались в настоящую дружбу. «Я живу для вас!» — с полным правом говорил Вердер. «Я читаю, не стараясь приспособляться и приноравливаться. Только лучшее и высочайшее кажется мне достаточно хорошим и высоким для вас»[323]. Вердер сблизился со студентами из России: он высоко ценил Станкевича, был дружен с Тургеневым и Бакуниным.
Студенты платили ответной признательностью. 4 марта 1841 года в ознаменование окончания зимнего семестра студенты, торжественно пройдя по берлинским улицам, приблизились к дому Вердера, зазвучала музыка Моцарта и Глюка. Вышедшего к восторженным собравшимся Вердера приветствовали громогласным «ура!» и серенадой. «Свободный дар любви, принесенный вами мне, благодатен, — сказал в ответ профессор. — Это выше всякой внешней почести: это счастие; это гражданский венец в духе, пальмовая ветвь, которая будет зеленеть мне в течение всей моей жизни. И если я спрошу себя: что виною этого счастия, то что же может быть другое, кроме веры, священной веры в юность, приведшей меня к кафедре и сообщившей силу моему слову так, что корень даст оно в ваших бодрых сердцах?»[324]
Так вспоминал дни студенческого взросления Михаил Катков в своих корреспонденциях, адресованных «Отечественным запискам». Сам он вел жизнь затворника: читал, конспектировал лекции, наверстывал упущенное. «И я, может Бог даст, скоро выберусь на чистую воду». «Живое и серьезное занятие философией не так, как прежде — пошлое, брошюрочное, благотворно и глубоко подействовали на меня», — утверждал он[325]. Глубокие занятия не оставляли времени для того, чтобы также часто, как до отъезда, сотрудничать с «Отечественными записками». К тому же Катков заболел из-за утомительного переезда и, испытывая материальные трудности, был вынужден просить взаймы у друзей. «Боже мой, сколько я вынес лишений, унижений, оскорблений», — вспоминал он[326].
Возможно, он невольно сравнивал свое полуголодное существование с той светской жизнью, которую вели его товарищи по университету Тургенев и Бакунин. Они поселились на одной квартире, здесь вместе трудились над «Логикой» Гегеля, изучали записи лекций Вердера и других берлинских профессоров, принимали гостей, беседовали и спорили до утра[327]. Тургенев готовился, вернувшись в Россию, сдать магистерские экзамены и сделаться преподавателем философии.
Подтверждением успехов Тургенева стал блестяще выдержанный им магистерский экзамен. Что касается Бакунина, то интересным в этом отношении представляется эпизод из переписки В. П. Тургеневой с сыном. Она, как подобает заботливой матушке, порасспрашивала среди знакомых о приятеле своего сына и «как следует его изучила». Бакунин «более хочет казаться, чем есть, — подытоживала она, — хочет, воротясь, пустить пыль в глаза и казаться смыслящим более других. <…> Нам учеными, слава Богу, не трудно будет и прослыть, вернясь оттуда, где просвещенье…»[328].
Годы спустя и Катков поставил под сомнение ученые успехи Бакунина. По его мнению, тот лишь «лихо щеголял философскими фразами, чтобы озадачить добродушного Вердера», а занятия посещал редко. Для него Бакунин останется в типичном амплуа — лидером масс. Во время одной из берлинских «серенад», так хорошо запомнившихся Каткову, чествуя знаменитого профессора, «множество молодых людей собрались перед домом юбиляра, и когда почтенный старец вышел на балкон своего дома благодарить за сделанную ему овацию, раздалось громогласное
Катков изучает научную и художественную литературу: переводит «Эстетику» Гегеля, знакомится с немецкими новинками, пишет обзор наиболее ярких новинок для «Отечественных записок». Окунается он и в атмосферу театра и картинных галерей. Немецкий театр, по его впечатлению, отличался усредненностью: в нем не встречается «нестерпимо плохой игры, как в русском театре, но нет и игры великой», такой, что «во всю жизнь не забудешь», у немцев же «всё, что представляет натура, взято в употребление, обделано и разнумеровано, садик подстриженный и подчищенный; талантов мало, но зато мало и пошлого»[330].
Вместе со своими друзьями по университету Скачковым и Волковым Михаил Никифорович посетил дипломата, критика, переводчика русской литературы Варнгагена фон Энзе. Именно его статья о Пушкине вызвала отклик Каткова, описанный нами ранее. Встреча русских студентов с немецкой знаменитостью состоялась воскресным днем 2 мая 1841 года. В своей беседе фон Энзе затронул и крестьянский вопрос, о чем потом записал в дневнике: «В России неспокойно, крестьяне хотят свободы, и император хотел бы их освободить, но пути и средства к этому не так-то просто сообразовать»[331].
Летом 1841 года, пользуясь перерывом в занятиях, Катков отправился в курортное местечко Крейша (Крайша), близ Дрездена. Его по-прежнему преследовали приливы крови к голове и боль в глазах, и он надеялся, что лечение водами и консультации с местными медицинскими светилами помогут решить эти проблемы. В Дрездене Катков не только посетил знаменитую картинную галерею, но и встретил своего давнишнего знакомого Боткина.
Любуясь вместе живописными красотами и обследовав все уголки вокруг, даже вершины гор, Михаил Катков и Николай Боткин за две недели как никогда сдружились. Непрестанные споры о немцах, о которых у Каткова к этому времени сложилось отрицательное мнение, нисколько не помешали приятному времяпрепровождению. Боткин отчаянно защищал немцев от насмешек Каткова, видя в их поведении патриархальность и семейное счастье, но в конце концов был вынужден согласиться со своим оппонентом[332]. «Нет, это не Божья природа, вольная и могучая, величавая, таинственная, с мрачными углублениями даже и там, где кажется игривою и веселою, — утверждал Катков, — нет, это что-то мелочное, фальшивое, слабое; это природа умерщвленная, по крайней мере, не живущая в красоте своего целого, а кое-как перебивающаяся в мелких отправлениях своего организма». Внимательный взгляд Михаила Никифоровича подметил за рачительной заботой о плодородии искусственность и расчетливость: «…всё, что растет и цветет, выходит, кажется, не из творческих тайников природы, а как-то насильственно вымучивается из земли плугом и навозом». Отношение человека к природе отражает отношение человека к человеку, поклонение перед частной собственностью и частными интересами: «Деревья все сочтены и большие перенумерованы; берегись пройти по лугу, чтобы не помять травы и не оскорбить чужой собственности».
Лишь по вечерам, на закате, изрезанный на разноцветные клочки ландшафт исчезал, уступая место таинственной величественной картине. И вот тогда Катков в одиночестве поднимался на вершину небольшой горы по одному ему знакомой тропинке и «стоял там подолгу, смотря на перспективу, одетую сумраком. Гнусная пестрота исчезала; я видел пред собою с одной стороны темную гряду холмов, глубокую долину, в которой неопределенно обозначаются деревья, дома, колокольня <…>; я тонул в фантастической дали там, где на горизонте еще чуть-чуть алел последний отблеск зари. Тут природа в ночной мгле, прикрывавшей позор ее, ее мелочную прозу, снова являлась для меня полною величия и таинства. Тут воскресали вопросы души моей, давнишние сомнения, но не мучили меня, а убаюкивали какою-то грустною музыкой»[333].
Размышления молодого Каткова, стоящего на саксонской земле, отправляют нас в сокровенные тайники его мысли и души, взглядов и убеждений, к истокам его мировоззренческой культуры.
Дальше путь лежал в Дрезден. Пешком, переходя «с горки на горку, из деревни в деревню, с сигаркой в зубах» и так добравшись до места, Катков встретился со старым знакомым, младшим товарищем по университету, влюбленным в географию, Ефремовым. Вместе они продолжили двигаться в направлении другого курортного местечка — в небольшой городок Эльгербург, в окрестностях Лейпцига, расположенный у подножья горы близ Тюрингского леса. Очарование древней Германии навевало романтические мечты. Друзья поселились в рыцарском замке XIV века, который когда-то возвышался над хижинами вассалов и сохранил старинные черты. В Эльгербурге «пейзаж проще, суровее, свободнее», — одобрительно отмечал Катков. Совершая частые горные прогулки, они дышали «свежестью незамученной природы», любовались «дикими» и величавыми видами, необъятной голубой панорамой гор, «подобных исполинским волнам, окамененным внезапно»[334].
Пробыв на отдыхе в Эльгербурге до середины сентября, Катков вернулся в Берлин. Впереди ждали новый семестр и новый учитель, которому предстояло сыграть важную роль в формировании мировоззрения Каткова.
Откровение Шеллинга
В Берлинском университете свершалось событие общегерманского масштаба, имевшее далекие отклики и отголоски в разных странах. Подобно туче, нависшей и готовой разразиться громом и молнией, имя Шеллинга звучало так, что грозило сломать опоры здания, возведенного Гегелем и его учениками[335]. Арена борьбы за господство над общественным мнением Германии в политике и религии, равнозначной борьбе за господство над самой Германией, разворачивалась в аудитории № 6, где Шеллинг читал лекции по философии откровения[336].
Прибытие в Берлин Шеллинга, возглавившего кафедру философии, за десять лет до того оставленную Гегелем, приковывало внимание образованной публики. Памятны были прежние его заслуги, дружба с Гегелем, блестящие работы, вошедшие в анналы немецкой классической философии. Любопытству способствовал тот факт, что на протяжении последних тридцати лет Шеллинг ничего не печатал, а распространявшиеся по миру слухи свидетельствовали о его новом учении, опровергавшем господствующие представления Гегелевой школы.
Были и важные политические мотивы, сопутствовавшие появлению Шеллинга в Берлине. Взошедший на прусский престол Фридрих Вильгельм IV, хорошо знакомый с философией, понимал, что на смену государственническому толкованию гегельянства приходили левые тенденции, угрожавшие прочности прусской монархии. Поэтому были предприняты настойчивые переговоры о переезде Шеллинга из Мюнхена в Берлин, оплот гегельянства.
Для молодых студентов, немецких и зарубежных, в том числе Каткова, Бакунина, специально приехавшего в Берлин по этому случаю датчанина Сёрена Кьеркегора, учение Шеллинга должно было представить возможные пути решения тех проблем в учении Гегеля, которые вызывали больше всего сомнений и не удовлетворяли пытливые умы.