Прошло около двух лет после возвращения Каткова в Москву, но как сильно изменились отношения западников и славянофилов. Грановский пытался получить разрешение на издание журнала западнического направления, но потерпел неудачу. Киреевский вступил в редакторство «Москвитяниным», но разногласия с Погодиным заставили его совсем скоро оставить это предприятие.
В том же 1845 году диссертация Каткова была окончена и опубликована в типографии Московского университета. Накануне диспута все желающие могли с ней ознакомиться. Отзывы на диссертацию поместили и ведущие толстые журналы — «Отечественные записки», «Современник», «Москвитянин».
В заголовке значилось: «Об элементах и формах славянорусского языка». Термин «славянорусский» Катков использовал в том смысле, в каком употреблял его еще Ломоносов, подчеркивая место русского языка в славянской семье, а славянских языков — в числе иных индоевропейских языков. Во вступлении он указывал, что намерен придерживаться в исследовании историко-сравнительного метода, которому, несомненно, был обязан Якобу Гримму. Они познакомились в Германии, где Катков начал, а по возращении в Россию продолжил внимательно изучать новейшие труды Гримма: «Немецкую грамматику», введение к переведенной Гриммом «Грамматике сербского языка» Вука С. Караджича и другие. Задачей было поставлено выявление путей обособления древнерусского языка из славянской семьи[387].
Первая часть диссертации, «Об элементах», была посвящена фонетическому строю русского языка, прослеживаемому автором в сравнении с иными языками индоевропейской семьи (санскритом) и славянскими языками (сербским, чешским). Рецензент «Отечественных записок» особо отметил «любопытнейшие» выводы Каткова об ударении. В современном ему русском языке ударение и долгота гласных («протяжение») совпадали. Однако так было не всегда, полагал Катков. В древних славянских языках долгота и краткость гласных различались, в дальнейшем между этими началами велась борьба. Исследование других славянских языков показывало, что в некоторых, например чешском языке, сохранились различия в долготе и краткости гласных, в других, как в польском, — долгота совпадала с ударением.
Из этого наблюдения Катков делал важный вывод не только об этимологии, звуках, произношении, но и значении разговорной русской речи, в частности образованного круга, где царствовала речь французская. Он обращал внимание, что современный ему язык лишен подчас ударения, тона и, что главное, — души. В то время как речь наших предков отличалась мерным течением и складом, подобно музыкальному строю, что ярко запечатлели древние памятники народной речи. Например, многосоюзие, повторения, дополнительные частицы, запечатленные в древних грамотах, создавали свой ритм и размеренное течение[388].
Диссертация демонстрировала прекрасное знакомство автора с современной ему научной литературой. Среди авторов, сочинениями которых оперировал диссертант, помимо Якоба Гримма, были Пропп, санскритолог Харви, славист Шафарик. Катков не просто механически собрал данные, которые к тому времени успела накопить европейская наука о языке. Он применил методологию сравнительного языкознания, чтобы по-новому взглянуть на явления в истории русского языка. Для своего времени работа Каткова была новаторской, а отдельные ее положения сохраняют научную ценность и до настоящего времени[389].
Диспут Каткова состоялся 9 июня и, как единодушно отмечали наблюдатели, прошел с исключительным успехом для автора. Катков прекрасно отразил возражения профессора Студитского и продемонстрировал владение современной научной литературой. «Утешительное явление», — записал в дневнике присутствовавший на защите М. П. Погодин[390].
Успешное завершение работы над диссертацией позволило Каткову занять должность адъюнкта философского факультета Московского университета. Он оставил гостеприимный дом Хомякова и переехал на Трубный бульвар, близ церкви Спаса на Песках[391].
О Каткове-преподавателе сохранились воспоминания современников, позволяющие реконструировать атмосферу занятий. Михаил Никифорович читал в большой или малой словесной аудитории на первом этаже университета. Малая аудитория, вмещавшая около шестидесяти студентов, никогда не пустовала. Катков приходил спустя пятнадцать — двадцать минут после звонка, проходил к кафедре и приступал к лекции. Лекции Каткова отличались глубиной и строгой научностью изложения. В курсе логики Катков фактически знакомил студентов с основами методологии научного исследования, вопросами об отношении бытия к сознанию, реального и логического и т. д. Многим слушателям изложение Каткова казалось труднодоступным. По этому поводу Чичерин говорил, что «никто из слушателей не понял ни одного слова из всего того, что читал профессор»[392]. Надо отдать должное, Катков хорошо представлял себе затруднения студентов.
Он проверял конспекты лекций, которые, к его отчаянию, «безбожно перевирались»[393], расспрашивал тех, чьей научной деятельностью руководил, понятен ли им материал. И выяснив, что содержание курса излишне трудно, пересматривал и упрощал изложение[394]. Другой особенностью его лекций, отмечаемой всеми слушателями, была их высокая художественная отделка, так что по окончании все «долго еще оставались под обаянием и нелегко переходили к другим занятиям»[395].
Большей популярностью пользовался менее абстрактный курс истории древневосточной и древнегреческой философии. Студенты составляли конспекты и охотно переписывали друг у друга интересные лекции, что было достаточно широко распространенной практикой. Например, курсы Грановского удалось восстановить и издать благодаря именно таким записям слушателей. Подобно Грановскому, Катков тоже много времени уделял работе со студентами вне стен аудитории: руководил чтением своих студентов и требовал от них отчета, советовал литературу, помогал разбираться в сложных философских текстах Платона, скрупулёзно проверял научные работы.
Подчеркнем, преподавательская деятельность Каткова приходилась на время расцвета Московского университета. Люди различных взглядов, научных подходов были увлечены наукой и увлекали ею студентов[396]. Все они, фактически одного возраста, имели опыт обучения за границей — неудивительно, что из этих преподавателей составился кружок: медиевисты Т. Н. Грановский и П. Н. Кудрявцев, специалист по русской истории С. М. Соловьёв, философ М. Н. Катков и многие другие. Среди них был человек, которого современники называли alter ego Каткова, — «духовно слившийся с Катковым воедино»[397] П. М. Леонтьев.
Скажем несколько слов о нем, тем более что впоследствии именно он станет той «дверью» в мир Каткова, его доверенным лицом, через которого решались практически все вопросы, как бы то ни было касающиеся литературной или общественной деятельности Каткова. «И сердце для того было у него особенное, сердце страстно любящей матери такою безграничною любовью, которая, по-сказанному, сильнее смерти. И действительно, он за друга своего готов был пожертвовать жизнью и дрался на дуэли; больше того: он не раз жертвовал за него своею честью, своим добрым именем, что для благородных натур дороже жизни. <…> В такой неслыханной его преданности страстная любовь неразрывно переплелась с яростною злобою беспощадно поражать врагов, которые осмелятся поднять руку на драгоценный предмет этой дружеской преданности. <…> С таким нежным и мягким сердцем соединял он крепкий ум, вполне математический. <…> Он и говорил ясно и четко, с выдержкою и расстановочно, будто нанизывает бисеринки одну за другую, так чтобы слушающий усвоял каждую поодиночке и слагал себе целую нить»[398].
Павел Михайлович Леонтьев родился в Туле в 1822 году, получил первоначальное образование в родном городе, к поступлению в университет готовился в Московском дворянском институте. Именно здесь он познакомился со знаменитым профессором Московского университета Дмитрием Львовичем Крюковым, который преподавал в Дворянском институте латынь. Крюков обратил внимание на талантливого юношу. По его совету Леонтьев, делавший прекрасные успехи в латыни, стал изучать древнегреческий. Привлекала молодого человека и математика. Леонтьева заметил граф Строганов, «постоянно следивший за успевающими не только в университетах, но и в гимназиях»[399], к тому же Леонтьев окончил Дворянский институт первым учеником. Строганов, как всегда, не ошибся, увидев в юном даровании способности к изучению классической древности. По совету попечителя Московского учебного округа Леонтьев поступил на первое, то есть словесное отделение университета, где под руководством профессора Крюкова углубился в изучение греческой и римской классики.
Знакомство Каткова и Леонтьева, вероятно, произошло в середине 1840-х годов. Вернувшись из учебной поездки в Европу, Леонтьев был определен на должность адъюнкта по кафедре римской словесности и древностей, а после защиты магистерской диссертации «О поклонении Зевсу в Древней Греции» (1850) получил должность экстраординарного профессора. Он преподавал древнегреческую и древнеримскую филологию, читал курсы, посвященные языческим религиям Древнего Востока, Греции и Рима, античной археологии. Мифология не случайно попала в поле научных интересов Леонтьева. Теория мифа была многим обязана Шеллингу, заслуги которого в осмыслении мифологии как явления признавал, например, критически настроенный к шеллингианству Энгельс. На кафедре философии в Берлине Шеллинг читал специальный курс по мифологии. Именно Шеллинг, как считал Леонтьев, осветил и сделал привлекательной науку, «прежде того покрытую мраком непонятности»[400].
Леонтьев производил впечатление «чрезвычайно сведущего, дельного и основательного преподавателя»[401], уделял значительное внимание методологии науки и всеобъемлющему обзору ее достижений, «энциклопедии», по тогдашнему выражению. По своим научным интересам он, несомненно, стоял близко к кругу Грановского. Но по этим формальным признакам зачислять Павла Михайловича в западники значило бы исказить истинное положение вещей. Его позиция была, как и у Каткова, сложнее — попыткой пройти посредине противостояния двух направлений.
Классическое образование было, по его мнению, неразрывно связано с европейскими началами, а те, в свою очередь, с народностью: «для блага России желательно, чтобы они шли рядом, не исключая одно другого, и чтобы та враждебность, которая могла произойти вначале, прекратилась как можно скорее». Классическая образованность сделала «гуманным человека нового времени и продолжает его питать вечно свежими соками из того мира, который весь был изящен». Европейская образованность «есть результат предшествовавшей истории рода человеческого», а народность «составляет условие жизни и всякого самостоятельного движения между народами».
«Систематически унижая наше прошедшее, мы тем унижаем и наше будущее, — продолжал свою мысль Леонтьев. — Смотря с аристократическою улыбкою на прочих славян, мы или смеемся над нашей собственною натурою или страждем ребяческою гордостью. <…> Можно надеяться, что и наш народ всё с большим и большим участием будет обращаться на изучение русского и славянского мира, чтобы найти в первом основу, во втором, так сказать, поверку и ободрение своей будущей деятельности. <…> Истинно народное направление не отвратит нас от изучения Западной Европы; напротив, оно приведет к основательному изучению, потому что при народном направлении полузнакомство не может иметь никакой прелести и никакого значения. Народность, основывающаяся на взглядах, как и всё, что основывается только на теории, ведет к нетерпимости, к страсти. Народность, основанная на изучении, не исключает никакого изучения и не удерживает нас от верной оценки древнего и новоевропейского быта»[402].
Вступительная лекция Леонтьева произвела отрицательное впечатление на М. П. Погодина: Михаилу Петровичу показалось, что молодой лектор принижает роль христианства в истории, недостаточно почтительно говорит о памяти своих предшественников — филологов Московского университета и злоупотребляет иноязычными речениями. «Нечего щадить, а надо с первого раза давить» — такова была резолюция Погодина[403].
Хотя упрек в пренебрежении прошлым Московского университета был напрасен. Говоря о важнейших принципах образования, Леонтьев возвращался как к опыту и памяти своего учителя Дмитрия Львовича Крюкова, так и к наследию, оставленному предшествующими поколениями. Предостерегая студентов на пути познания и овладения науками, он указывал на опасность, исходившую от многознания и поверхностного усвоения многочисленных дисциплин и научных истин «без глубокого понимания и развития умственных способностей». Опыт классической древности служил в этом случае положительным примером: «Древние учились думать, судить и чувствовать, а не наполняли своих голов бессвязными познаниями и не ослабляли своих сил изучением разнородных предметов. Этим объясняется ясность мыслей, их везде сопровождавшая»[404]. Изучение греческой и римской классики позволяло, по его мнению, обратиться к истокам европейской образованности. «Нам полезно, нам необходимо, чтобы к нам шел свет и с другой стороны, со стороны классической древности. Тогда мы и от нашей почвы получим прямые, самостоятельные произрастания»[405], — заключал Леонтьев. Можно сказать, лектор наглядно демонстрировал изящный способ соединения русских и европейских начал.