К вопросу о соотношении «европейского» и «почвенного» современники и потомки будут возвращаться неоднократно, дискуссируя и осмысливая онтологические, историософские и антропологические проблемы, размышляя об особенностях исторического развития России и Запада, роли духовного начала в истории, национальной идентичности. А впереди героев нашего повествования ждали жизненные штормы, сопутствующие процессам становления и обретения себя, духовному возмужанию.
«Самостоянье человека…»
Время готовило большие перемены. По выражению С. М. Соловьёва, «свистнул свисток на Западе, и сменилась декорация на Востоке»[406].
«Франция больна», — констатировал из Парижа Герцен, находящийся там с весны 1847 года и успевший хорошо познакомиться с парижским бытом и культурой[407]. Запах денег, пронизывающий всё вокруг, материальные интересы, собственность, превратившаяся в религию, овладели всем обществом в отличие от совсем недавнего времени, когда идеи и слова заставляли «покидать дом, семью, для того чтобы взять оружие и идти на защиту своей святыни и на низвержение враждебных кумиров». Теперь они, как писал Герцен, «потеряли свою магнетическую силу»[408]. «Тут фанатизм и корысть вместе, тут ограниченность и эгоизм, тут алчность и семейная любовь вместе»[409]. В этой новой атмосфере чувствовалось предзнаменование гибели, во всем ощущался дух смерти: «смерть в литературе, смерть в театре, смерть в политике, смерть на трибуне, ходячий мертвец Гизо с одной стороны и детский лепет седой оппозиции — с другой»[410]. Гнетущая обстановка предреволюционного Парижа вынуждает Герцена покинуть Францию и устремиться в Италию.
Февральская революция 1848 года во Франции началась демонстрациями. В водовороте захлестнувших улицы Парижа событий одно за другим сменялись отставка премьер-министра, отречение и бегство короля Луи-Филиппа I, кровавые столкновения, повлекшие гибель людей, создание Второй республики, объявление о созыве Учредительного собрания[411].
Бытует мнение, что, когда новость о революции достигла Петербурга, император Николай I прервал бал у наследника словами: «Седлайте коней, господа, во Франции провозглашена республика!» Скорее допустимая на страницах исторического романа, чем в действительности[412], эта реплика прекрасно отражает царящие в обществе ожидания. Все без исключения хорошо осознавали происходящее и то, что революционное движение быстро распространится далеко за пределы Франции. Волнения вскоре охватили Италию, Австрию, Германию, началось движение в Польше. В манифесте 14 марта 1848 года император Николай I провозглашал готовность «встретить врагов наших, где бы они ни предстали» и «в неразрывном союзе с святою нашею Русью защищать честь имени русского и неприкосновенность пределов наших»[413].
Из прежнего круга приятелей Каткова, пребывающих в это время за границей, были те, кто приветствовал революцию. Услышав о провозглашении республики, М. А. Бакунин, высланный за публикацию в пользу польского движения, срочно вернулся в Париж, обуреваемый страстью погрузиться в разразившуюся стихию. В планах было отправиться на русскую границу, куда устремилась «польская эмиграция, готовясь на войну против России», и ожидать восстания в Варшаве. В последнем Бакунин не сомневался, уверенный, что революция перекинется на основную территорию России, «потому что полная горючего материала Россия ждет только воспламеняющей искры»[414].
В самой России сочувствовавшие революции искренне верили, что в Европе совершился «переворот, который вызвал наружу все сокровенные стремления современного человечества, все недоразумения, сомнения, вопросы, которые могли возникнуть при настоящем порядке вещей, и который непременно поведет к полному их решению»[415]. Студенты Московского университета передавали друг другу последние новости в кондитерских, где газеты были бесплатны, читали о революционных событиях. В восторге от новости о падении монархии во Франции двадцатилетний студент юридического факультета Б. Н. Чичерин облачился в простыню вместо тоги и «стал кричать: „Vive la République!“»[416].
Беспрепятственный или, по крайней мере, слабоконтролируемый поток новостей из-за границы в такой ситуации был неприемлем для правительства и требовал мер по ужесточению цензуры. С предложениями о том, как навести порядок в газетных сообщениях и статьях толстых журналов, выступил барон М. А. Корф. Граф Строганов также воспользовался случаем раскритиковать Уварова, указав в записке Николаю I на «либерализм, коммунизм и социализм, господствующие в цензуре и во всем министерстве народного просвещения»[417]. Николай I пошел навстречу мнениям, выраженным в многочисленных записках, и учредил кабинет под руководством князя А. С. Меншикова для беседы с редакторами ведущих изданий и тщательного анализа содержания журналов, из которых главное внимание сразу же привлекли «Современник» и «Отечественные записки». Меншиковский комитет, проработавший месяц, был сменен новым, постоянным, для надзора над печатью «в нравственном и политическом отношении»[418]. Возглавил его Д. П. Бутурлин. Фактически в России была введена двойная цензура.
Очевидцы свидетельствовали, что цензура вымарывала «из древней истории имена всех людей, которые сражались за свободу отечества или были республиканского образа мыслей.»[419]. Статья в «Современнике» «Обзор событий русской истории от кончины царя Фёдора Иоанновича до вступления на престол дома Романовых», автор которой С. М. Соловьёв процитировал воззвание Болотникова, стала причиной получения самим цензором выговора за то, что имя предводителя крестьянского восстания было напечатано в журнале, «расходящемся в большом количестве и во всех классах народа»[420].
Ужесточение цензуры коснулось многих знакомых Каткова и непосредственно его самого. Среди представителей исторических и литературных кружков именно славянофилов можно было заподозрить в стремлении к соединению славян, которое, по мнению Николая I, было бы «на гибель России»[421]. Был арестован и помещен в Петропавловскую крепость Ю. Ф. Самарин за сочинение «Письма из Риги», ходившее между друзьями в рукописном варианте. Для выяснения взглядов на прошлое и настоящее России попал на допросы в III Отделение Иван Аксаков. Сам царь беседовал с Самариным и читал материалы допросов Аксакова.
Не вызывали доверия славянофилы и у попечителя Московского учебного округа. Говорили, что однажды, когда императрица захотела встретиться с Хомяковым, Строганов ей отсоветовал: слишком уж опасны эти славянофилы[422].
В 1849 году последовала еще одна мера против славянофильства и панславизма — запрещение всем дворянам носить бороды и русский костюм, утвержденное циркуляром министерства внутренних дел[423]. Официальное отношение к подобному знаку принципиально отличалось от славянофильских симпатий. Для власти это была, прежде всего, «вывеска известного образа мыслей»[424], распространенного на Западе. Еще в 1837 году появились два высочайших указа, запрещавших гражданским и придворным чинам носить бороду и усы[425]. Эти нормы, регламентирующие внешний вид чиновников, фиксировал «Устав о службе гражданской»[426] не только в николаевское время, но и при Александре II[427].
Для славянофилов борода представала как «образ и подобие русского народа в значении его духовной и нравственной исторической личности»[428]. Поддержка символа национального единства, воспринимаемая славянофилами в качестве преодоления культурной пропасти, возобладала только к 1880-м годам, когда сначала разрешено было отпускать бороды в гвардии и личной свите, а позже и на гражданской службе.
Цензурные неприятности произошли также с Обществом истории и древностей Российских, в состав которого входил Катков. Распоряжением министра народного просвещения было прекращено издание на русском языке знаменитого сочинения Дж. Флетчера, мрачными красками рисующего времена и личность Ивана Грозного, — «О государстве Русском, или Образ правления Русского Царя (обыкновенно называемого Царем Московским). С описанием нравов и обычаев жителей этой страны». Печатание сочинения Флетчера было продиктовано желанием познакомить научное сообщество с важнейшим источником по русской истории конца XVI века. Однако выпущенные в свет экземпляры подлежали изъятию у подписчиков. Графу Строганову, сложившему с себя полномочия председателя Общества, был объявлен строжайший выговор. Был снят с должности профессора Московского университета и секретарь Общества О. М. Бодянский, автор перевода на русский язык фундаментального труда чешского слависта П. Й. Шафарика «Славянские древности» и собиратель библиотеки по истории славянских наречий, которая через несколько лет будет насчитывать десять тысяч томов и превратится в крупнейшую в Европе.
Этот эпизод вплетался в давнишнюю историю противостояния попечителя Московского учебного округа и министра народного просвещения — противостояния, вносившего дух междоусобия в университетскую среду и ослаблявшего позиции обоих высших чинов именно тогда, когда зашаталось положение высшего образования. Среди профессоров крепла уверенность, что университетам «достанется за революцию»[429], ходили упорные слухи о предстоящем закрытии университетов. Слухи небезосновательные: примером резких мер, коснувшихся образования, стало упразднение как бесполезного Московского дворянского института (1849).
Следующим событием стало посещение министром народного просвещения Московского университета. Граф С. С. Уваров присутствовал на лекциях ведущих профессоров, в том числе Шевырёва и Грановского, экзаменовал студентов. Удовлетворенный увиденным и услышанным Уваров направил императору докладную записку, в которой указывал на благонамеренный дух, царящий в университете, и похвально отзывался о лекциях ведущих профессоров. И. И. Давыдов, оставивший пост декана философского факультета в связи с назначением директором Петербургского педагогического института, написал по поручению С. С. Уварова для «Современника» статью «О назначении русских университетов». В ней подтверждалось, что университеты «глубоко проникнуты» чувствами любви к православной вере, государю и России, а классическое образование называлось «лучшим и действительнейшим способом всестороннейшего развития», признанным в веках и у просвещенных народов[430].
Статья вызвала неудовольствие и резкую критику со стороны Д. П. Бутурлина, который в письме, адресованном графу Уварову, обращал внимание на «неуместное для частного лица вмешательство в дело правительства», ибо автор «принимает на себя разбирать и определять, тоном законодателя, сравнительную пользу учреждений государственных, каковы университеты» и «прямо вопиет против всякого к ним прикосновения»[431]. Император нашел статью «неприличною», начертав резолюцию: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе»[432].
Вскоре С. С. Уварова постигли личные несчастья: смерть жены и инсульт. Его просьба об отставке была удовлетворена. Научная общественность осталась ожидать назначения нового министра.
Московский университет к тому времени всё продолжал пополняться будущими знаменитостями. В 1847 году в университете начал преподавать Фёдор Иванович Буслаев. Его непростые взаимоотношения с Катковым вновь дали о себе знать на защите магистерской диссертации в 1848 году. В числе выступавших с замечаниями был и Катков. Он обратил внимание на методологическую сторону работы «О влиянии христианства на славянский язык. Опыт истории языка по Остромирову Евангелию». «Катков, — вспоминал Ф. И. Буслаев, — нападал на меня за соединение интересов лингвистических с историческими, так что не видно, кто в моей диссертации — как он выразился — „хозяин“, лингвист или историк: хозяином диссертации назвал я самого себя»[433].