– Если не скажешь, я тебя сейчас съем, – сказала я и для пущего страха оскалила чёрные зубы.
Старик остановился, замахнулся на меня косой, но руки его так сильно тряслись, что коса упала на землю.
– Ни у кого не помирали, – проговорил он высоким голосом, а потом, стукнув себя по лбу, крикнул, – у Дашки, Александровой-то жены, с полгода назад мальчик помер. До сих пор ревёт. Вон дом-то ихный! Александр-то на косьбе, а Дашка-то дома должна быть.
Старик махнул рукой в сторону неказистого домишки, и я, не поблагодарив его, отправилась туда. Мальчик начал кричать, когда я постучала в высокие ворота. Когда ко мне из дома вышла высокая полная женщина, я тут же торопливо сунула ребёнка ей в руки.
– Ой, чего это? – удивлённо воскликнула женщина, глядя в сморщенное личико ребёнка.
– Ты Дарья? – спросила я.
– Дарья, – растерянно ответила женщина.
– Это ребёнок твой. Молоко-то есть?
Голос мой звучал громко, строго, женщина взглянула на меня, испуганно моргая.
– Молоко-то найдётся, – ответила она, – да что же мне с этим дитём-то делать? Где ты взяла его?
– Взяла там, где давали. А ты корми да ухаживай за ним хорошенько. Представь, что твой собственный, – проговорила я, развернулась и пошла прочь.
Отойдя на несколько шагов от растерянной женщины, по-прежнему стоящей на месте и рассматривающей плачущего ребёнка, я обернулась и гаркнула, что есть мочи:
– А узнаю, что плохо ухаживаешь, приду и съем тебя!
Я захохотала, а женщина всхлипнула от ужаса, крепче прижав к себе ребёнка:
– Да кто же ты такая? – спросила она.
– Баба Яга!
Женщина посмотрела мне вслед испуганными глазами и убежала в дом. А я медленно поплелась восвояси, в свою чащу. Я чувствовала страшную усталость, как будто работала без отдыха неделю. Но, помимо усталости, было внутри и ещё какое-то странное ощущение. Довольства, что ли…
Вот так я и начала лечить и выхаживать больных и умирающих детей в печке-матушке. Иногда забирала, а иногда и выкрадывала их, оборачивала в тесто и запекала. Огонь их недуги сжигал, а тепло печи жизненными силами наделяло. Из печи, как из огромной утробы, выходило уже не больное, а здоровое, крепкое дитя.
Если родители были добрыми и лили слёзы по ребёнку, то я относила его обратно, клала на крыльцо возле дома и стучала в окно. Если же больной младенец был обузой и его исчезновение становилось облегчением для семьи, то я уносила его в другую деревню и подкидывала хорошим, ответственным людям, припугивая их тем, что если они будут плохими родителями, то я вернусь и поквитаюсь с ними.
В конце концов мне даже понравилось быть Бабой Ягой. Теперь я одновременно представляла собой и зло, и добро. Я помнила, что в проклятии матери были слова о том, что проклятье имеет силу до тех пор, пока моё сердце не наполнится любовью и светом. Я искренне пыталась почувствовать эту любовь, силилась впустить в душу добро, но у меня не получалось, я оставалась самой собой – хладнокровной и бесчувственной. Я никогда не привязывалась к детям, которых лечила, они не вызывали во мне никаких чувств.