Старому прусскому полководцу приходилось нелегко. Практически вся его кавалерия была уничтожена или рассеяна в Шампобере, Монмирее и Шато-Тьерри, но он по-прежнему был настроен агрессивно и встретил противника лицом к лицу в Вошане. Это был доблестный поступок, но он не остановил волну французских побед. Чтобы добраться до поля боя, Наполеону пришлось совершить труднейший фланговый переход по полузамерзшим болотам, но он попал туда раньше, чем отступил авангард Мармона, и закрепил победу, отправив Груши с его кавалерией в тыл пруссакам, чтобы перерезать им путь отступления в Шал он.
Еще никогда Блюхер не оказывался в такой опасности, и ему как полководцу делает честь то, что он встретил вызов и уцелел, несмотря на колоссальные людские и материальные потери. Построив крепкие каре, он поставил одно из них во фронт, а остальные пошли на прорыв через окружавшую их кавалерию. Каре отступали одно за другим, пока не спустилась тьма, принеся передышку потрепанным прусским колоннам.
Невзирая на их неизменную храбрость, возобновление боя на рассвете означало бы гибель пруссаков, но вести с другого фронта положили конец преследованию. Пришли донесения о том, что Удино и Виктор отступили до самого Нанжи, примерно в тридцати милях от столицы, что дороги забиты беженцами (как часто в следующие полтора столетия дороги к востоку от Парижа будут свидетелями подобных процессий!) и что разъезды башкир, татар и калмыков уже грабят окрестности Фонтенбло. Пора было сделать поворот кругом и разделаться со Шварценбергом так же решительно, как с Блюхером.
За четыре дня, имея под своим началом менее 30 тысяч человек, Наполеон разгромил 50-тысячную армию и выиграл три боя при соотношении сил два к одному и два с половиной к одному. Если это удалось сделать один раз, то удастся сделать и второй. А после этого можно будет заняться переговорами.
Между тем бутафорская конференция в Шатильоне продолжалась, и выдвигавшиеся на ней предложения и контрпредложения менялись в зависимости от вестей с поля боя. Миротворец Коленкур, представляющий Наполеона, чувствовал на себе тяжкий груз ответственности. На каком-то этапе его повелитель выдал ему карт-бланш на решение будущего Франции, но всякий раз, как перспективы выглядели многообещающими, в последнюю минуту посылал записки, в которых требовал от союзников новых уступок. «Франкфуртские условия», «естественные» границы Франции, «исконные» границы Франции, «границы 91-го года» — все это в тот или иной момент фигурировало на повестке дня, но питали ли собравшиеся в Шатильоне хоть какое-то доверие к своим оппонентам? Судить об этом невозможно, поскольку люди, проводившие совещания под аккомпанемент артиллерийской канонады, сами запутались и лишились всякой решительности, в то время как опытные дипломаты — Меттерних и Каслри — были слишком хитроумными, чтобы передавать свои самые главные секреты потомкам. Их мемуары и государственные документы их эпохи сообщают нам часть правды, но всегда не более чем половину ее. Иногда, как в случае с романтичным царем Александром или прямолинейным воякой Блюхером, удается сделать более или менее точные предположения об их истинных намерениях, но, когда речь заходит о профессиональных дипломатах наподобие Талейрана, все, кроме самого явного, оказывается скрыто за почти непроницаемой паутиной интриг, амбиций и эгоистических интересов.
Было ясно, что у союзников по-прежнему нет единства. Похоже, что Австрия дала переубедить себя англичанам, предпочитающим восстановить на престоле Бурбонов. Каслри ни на йоту не отступал от принципиальной позиции — свободу Антверпену и свободу Бельгии. Россию все еще завораживала перспектива нанести ответный визит в Париж. На прусских советах господствовало желание отомстить человеку, в три недели уничтожившему военное наследство Фридриха Великого. Барон Штайн продолжал мечтать о единой Германии с конституционной монархией по британскому образцу. Бернадот парил в мечтах, вопреки всем опасениям надеясь, что французы возведут его на престол как наследника его бывшего покровителя. Дьявольское варево снова и снова вскипало с добавкой все новых ингредиентов. Возможно, самыми действенными из них были территориальные претензии и уязвленная гордость.
Наполеон, имевший хороших шпионов, прекрасно знал об этих разногласиях и был намерен воспользоваться ими по полной программе, но он мог это делать лишь до тех пор, пока продолжались его триумфы на поле боя. Он не питал иллюзий относительно конечных намерений всех делегатов — именно расширить свои владения, искоренить еретическое учение о равных возможностях для всех и сделать Европу безопасным местом для династических монархий. Более чем полвека после смерти Наполеона европейские народы, старавшиеся сбросить с себя цепи наследственной власти, видели в несогласии Наполеона с предложенными ему якобы благородными условиями доказательство его надменности, но мы сейчас знаем, что они заблуждались. Из мемуаров Меттерниха четко видно, что никакие условия, предлагавшиеся после летнего перемирия, нельзя назвать честными попытками достигнуть компромисса. Принятые после Дрездена или после Лейпцига, они бы соблюдались не больше чем год-другой. Искоренив свою аристократию в годы между падением Бастилии и окончанием Террора, Франция раз и навсегда отвергла абсолютизм. Пока она оставалась могущественной, ни один наследный государь не мог спокойно спать в своей постели. Именно эта важнейшая проблема стояла за всеми переговорами в Праге, Франкфурте и Шатильоне. Наполеон осознавал это, но он чуть ли не единственный принимал ее во внимание. Эту проблему хорошо понимали немногие старые республиканцы, такие, как Карно, обороняющий Антверпен, но ей не придавали большого значения люди действия, которых Наполеон наделил богатством, высоким положением и властью. Макдональды, ней, Викторы и удино готовы были исполнить свой солдатский долг, но, как герцоги, они мечтали заключить мир до того, как боль от ран станет невыносимой. Кроме того, они сами стали прозелитами веры в привилегии.
Рано утром 15 февраля Наполеон выступил в направлении Фертесу-Жу ар. Сейчас, когда на него каждый час надвигались все новые события, он снова стал двадцатишестилетним клинком Лоди и Арколы, действующим наперекор всему миру. Ход времени, утихомиривающий большинство людей, не оказал такого влияния на него, сорокачетырехлетнего человека, дурного наездника со склонностью к тучности. Он проделал пятидесятимильный путь по зимним дорогам за тридцать шесть часов, и от него не отставала не только гвардия, но и новобранцы, которым его присутствие гарантировало победу. К вечеру 16 февраля он был в Гине, готовый к бою. 17 февраля он появился со всеми своими силами в Нанжи и налетел как метеор на авангард Шварценберга, которым командовал Витгенштейн, русский полководец, тот, что немногим более года назад так же стремительно явился с севера, пытаясь помешать отступающим французам уйти за Березину.
Сейчас русский генерал почти ничего не мог противопоставить этому натиску. Потеряв 6000 человек пленными, он сам спасся лишь благодаря быстроте своего коня. Как и Джонни Коуп после Престонпана, он первый принес вести о собственном поражении, с подкупающей откровенностью заявив Шварценбергу: «Я разбит и потерял две дивизии. Через два часа вы увидите французов!» Его оценка оказалась точной. Прежде чем союзники успели сплотиться, Виктор, Удино и Жерар уже набросились на них, и медленная волна, катившаяся к Парижу, начала отступать через Вильнев-ле-Комт к Монтеро у слияния Сены и Йонны.
В этот момент французы снова могли обратить катастрофу в триумф, который бы принес блестящий и долгосрочный результат. На сей раз возможность упустил Виктор, и он был более виноват, чем оставшийся без моста Макдональд в Трильпоре несколькими днями раньше. В Нанжи Виктору пришел срочный приказ из императорского штаба штурмовать мост Монтеро; этот ход поставил бы Шварценберга в крайне затруднительное положение, при захваченном или оттесненном авангарде и беспорядочном отступлении основной части войска. Но Виктор, достаточно хороший командир корпуса для достижения ограниченных задач, был одним из худших стратегов среди маршалов, постоянно терпевшим неудачи в роли независимого полководца, и он не проникся важностью минуты. Обнаружив около моста 14 тысяч баварцев и вюртембержцев, Виктор остановил наступление и встал бивуаком на ночь, дав возможность основной части союзной армии уйти за Сену в сторону Бре и Ножана.
В штаб-квартиру в Нанжи явился очередной полномочный представитель, на этот раз гонец с личным посланием от союзных самодержцев. Они выражали удивление и лицемерное разочарование последней атакой, заявив, что их представителям в Шатильоне был послан приказ начать переговоры об условиях перемирия. Наполеона этот шаг нисколько не обманул, но флаг перемирия и молчаливая просьба о прекращении огня сейчас, когда угроза Парижу была устранена, были полезны в пропагандистских целях. Он писал в Париж к Жозефу, который стал для него клапаном для выпуска излишних эмоций: «При первой неудаче эти бедняги упали на колени… Но я никогда не дарую им прекращение огня, пока они не уберутся с моей земли… Есть надежда, что я вскоре подпишу мир в соответствии с „Франкфуртскими условиями“. Объявите, что враг столкнулся с трудностями и просит о перемирии или прекращении огня и что это нелепо, так как лишит меня преимущества, которого я достиг своими маневрами». А потом благоразумно добавляет задним числом: «Не давайте этого в печать, но позаботьтесь, чтобы все об этом говорили». Нигде не зафиксировано, что Жозеф сделал с этим письмом, одним из множества противоречивых сообщений, приходивших в столицу, где припадки воодушевления и отчаяния сменяли один другой, подобно приступам у больного лихорадкой.
Утром 18 февраля, ради того, чтобы компенсировать фатальное промедление Виктора, генералы Жерар, Пайоль и Шато напали на Монтеро и прорвались к мосту. Шато, зять Виктора, погиб одним из первых. В грудь лошади Пайоля попало пушечное ядро, и сам генерал спасся чудом — его подбросило высоко в воздух, но он упал, не получив смертельных ран. После шестичасового боя город и мост были захвачены, и защитники, не сумевшие перебраться через Сену, попали в плен или утонули.
Посреди сражения явился сам император, примчавшись на артиллерийскую батарею как нетерпеливый лейтенант; спешившись, он стал устанавливать одну из пушек. Несколько минут французские артиллеристы имели возможность увидеть канонира-курсанта двадцатилетней давности. Когда кто-то заметил, что императору следует оставить эту работу подчиненным и не рисковать судьбой армии, подставляя себя под пули, Наполеон ответил не без бравады: «Не волнуйтесь! Еще не отлита та пуля, что убьет меня». Он по-прежнему был убежден, что умрет в постели, как «последний м…к».
Но его воодушевление продолжалось не долго. Едва враг отступил, он начал рассыпать упреки направо и налево. Больше всего досталось Виктору за то, что тот не штурмовал мост накануне вечером; его не просто обругали, но и отстранили от командования, а его корпус передали Жерару, оставшемуся в живых герою атаки. Виктор признавал свою вину, но говорил, что он и так уже достаточно наказан: его зять Шато заплатил жизнью за нерадивость маршала. Слегка остыв, поскольку Виктор числился среди его старейших друзей, Наполеон отдал ему под команду две дивизии гвардии, но все равно Виктор должен был подчиняться Нею.
Виктор был не единственным высокопоставленным офицером, испытавшим на себе гнев императора. Один генерал был отчитан за то, что потерял пушки, а второй предан полевому суду, так как не сумел обеспечить свои батареи боеприпасами. Но на долю нижестоящих выпали похвалы. Император отдал должное бретонским национальным гвардейцам, сказав, что «жители запада всегда хранили верность монархии». Содержалась ли в его словах ирония? Запад в течение всей революции поддерживал Бурбонов. Гражданская война, запятнанная зверствами с обеих сторон, бушевала в Бретани и Вандее с того момента, как голова Людовика XVI скатилась в корзину, и до тех пор, пока Наполеон в роли первого консула не заключил мир с инсургентами.
В ночь на 18 февраля он ночевал в замке Сюрвиль и провел там весь следующий день. Среди писем, продиктованных им до отбытия, было и короткое послание к господину де Шампаньи, герцогу Кадорскому, который занимался тем, что впоследствии получило гордое или унизительное название «психологическая война». Это письмо лучше, чем какие-либо из выпущенных в то время декретов и бюллетеней, показывает, какое значение Наполеон придавал пропаганде. «Императрица прислала мне очень интересный портрет Короля Римского в польском костюме, читающего молитву… Мне бы хотелось, чтобы по этой картине была сделана гравюра с подписью „Я молюсь Богу за моего отца и за Францию“… Если эту небольшую гравюру можно выпустить за сорок восемь часов и пустить в продажу, она бы произвела великолепный эффект…»
Были и другие письма, и по крайней мере одно из них имело в будущем важные последствия. Это был приказ Коленкуру, все еще торгующемуся в Шатильоне, аннулирующий выданный ему карт-бланш и требующий настаивать на «Франкфуртских условиях». В тот же самый день Наполеон получил предложения союзников, составленные до его наступления на Монтеро. Они требовали возврата Франции к границам 92-го года и намекали на отречение императора. Перья шатильонских писцов не поспевали за событиями.
Тон этого последнего предложения разъярил Наполеона гораздо сильнее, чем можно было ожидать, ведь он уже давно знал, что на уме у самодержцев, и только что сам стал свидетелем, какое влияние серия побед оказывает на союзные советы. Вместо того чтобы ответить прямо, он отправил длинное письмо своему тестю, Францу Австрийскому. Это был прямой отказ отдать Бельгию и Антверпен, целью которого было вбить клин между союзниками с континента и их финансистом — Великобританией. Ответом на это письмо, кроме всего прочего, было поспешное предложение о новом перемирии, на что Наполеон сразу же согласился при условии, что военные действия на время предварительных переговоров прекращаться не будут и что Шатильонская конференция в основу своей работы положит «Франкфуртские условия». Теперь настала очередь союзников блефовать, и у них имелось десять ответов на один ход Наполеона. Собралась комиссия для выработки условий перемирия. Тем временем союзники договорились набрать Южную армию и отправили письмо Блюхеру о том, что, «какие бы слухи до него ни доходили, прекращения огня не будет».
Тем временем Наполеон занял Бре, а затем Ножан, пока Шварценберг стойко держал фронт перед Труа. Он был в шестидесяти милях к востоку от места, где несколько дней назад объявил, что его армия «стоит почти под стенами Парижа». Лишь один генерал из пяти наций коалиции сохранял хладнокровие, и это был Блюхер, самый крепкий орешек. Когда все его союзники, кроме Веллингтона, перешли к обороне, семидесятилетний пруссак был готов ударить снова. В ответ на срочный призыв со стороны союзников совершить отвлекающую акцию неутомимый старик внезапно появился в Мери, в том месте, где Сена поворачивает, делая длинную излучину на юг. Мери находилось примерно на равных расстояниях от Ножана и от Труа. Появление Блюхера там в то время с довольно значительными силами было военным чудом. Сам Наполеон не смог бы сделать лучше.
Поворачивая на юго-запад, чтобы остановить наступление Шварценберга на Париж, Наполеон оставил Мармона следить за Генералом Вперед. Но войск не хватало, каждое ружье требовалось для отражения русско-австрийского наступления, и поэтому части Мармона могли лишь наблюдать за побитым врагом. Блюхер кое-как наскреб боевую силу, способную вырваться из Шалона и пройти на юг по аренам его недавних поражений. Его внезапное появление на правом берегу Сены стало неприятным сюрпризом для французов. Однако его сил было недостаточно, чтобы причинять им много беспокойства, и Наполеон отправил Удино отбросить Блюхера и занять ту часть Мери, которая лежала на левом берегу реки. Пруссаки отошли, как обычно, разграбив город. Тогда Наполеон продолжил наступление на Труа, приказав сдерживать прусского слона-бродягу Мармону, который с 8-тысячными силами прикрывал Париж со стороны Сезанна, и Мортье с 10 тысячами солдат, стоявшего дальше к северу в Суассоне. 70-тысячная армия Шварценберга встала фронтом перед Труа. В тот момент похоже было, что австриец готовится к битве.