Тридцать пять лет спустя все они исчезли в толпе жертв Катастрофы. Если бы не Корчак, от них не осталось бы следа. Благодаря ему они продолжают жить в повести о лагере. Кричат от радости, впервые в жизни увидев жеребенка на лугу и курицу с цыплятами. Узнают, что картофель растет в земле, а не на стебле, что аист – это такая птица, крупнее индюка, которая живет на крыше. Ссорятся, дерутся, жалуются друг на друга, суд лагеря разбирает конфликты. Иногда оправдывает, иногда приговаривает к десяти минутам тюрьмы. Случается, что деревенские мальчишки забросают их камнями или пан, проезжающий на бричке, крикнет извозчику: «А ну, кнутом их! Кнутом!» Но в другой раз, когда они завтракают у дороги, местный крестьянин говорит:
– Идите-ка, дети, на поле, тут пыль…
– Как же на поле, если клевер посеяли – потопчут же.
– Что они там босиком потопчут? Идите, дети, это мое поле, я вам разрешаю…
Польский крестьянин! Ты приглядись к этим мальчикам – ведь это не дети, а еврейское отродье, в городе их не пустят ни в один сад, возница хлыстом прогонит с улицы, прохожий столкнет с тротуара, а дворник шуганет метлой со двора. Это не дети, а Моськи, – и ты не выгоняешь их из-под придорожной ивы, где они уселись, а приглашаешь на собственное поле?
Крестьянин улыбается детям – ласково, дружелюбно, а дети осторожно ходят по клеверу, чтобы не причинить большого вреда гостеприимному хозяину.
И расспрашивает, что мальчики делают дома, в Варшаве, и рассказывает, где в лесу больше всего «ягодов».
А «ягодов» в орловском лесу – что песка, и земляника крупная, красная. Мальчики думали, что это малина.
– Через час обед привезут.
Эх, орловский лес, эх, дети, сколько хотелось бы вам сказать о том, чего еще не знаете, чего не знает столько людей, хоть они уже не дети{128}.
Подчеркивается инакость Мосек. В деревне они переодеваются в белые михалувские костюмы, но на вокзал приходят в халатах. Молятся на иврите по собственным молитвенникам, не снимают ермолок даже в столовой, волнуются, что пан воспитатель грешит: курит папиросу в субботу. Разговаривают по-еврейски. Коверкают польский язык. Отец пишет сыну: «Дорогой сын Борух! Уведомляю тебе, что мы, хвала Богу, здоровы, чего и тебе того самого желаем. Поклон от отца и матери. Будь послушный и что тебе скажут, чтобы выполнял оккуратно. Обнимаемся тебе издалека…»{129}
Некоторые мальчики вообще не говорят по-польски, но, несмотря на это, отлично выходят из положения. Говорят:
– Пан – о, о, о!
«О, ооо!» означает: у меня слишком длинные брюки, не хватает пуговицы, меня комар укусил, какой красивый цветок, у меня нет ножа или вилки. <…>
Завтрак, чаепитие, ужин – все называют обедом. <…>
Откуда им знать, что трапеза в разное время дня носит разные названия, если дома, когда они голодны, то всегда получают один и тот же кусок хлеба с несладким чаем?
<…> Здесь никто не учит их говорить, потому что на это нет времени, даже не поправляют, когда они неправильно говорят. <…>
Не коробит и еврейский жаргон, ведь это <…> просто иностранный язык, на котором общается веселая детвора.
И в жаргоне есть свои щемящие, нежные слова, которыми мать убаюкивает больного ребенка.
А тихое, серое польское слово «smutno[24]» по-еврейски тоже будет: «смутно».