Дать всем гражданам полную свободу, не притеснять в вероисповедании какой бы то ни было нации и открыть все храмы православные и другие моленные, освободить всех тех, которые были сосланы православные священники и другие лица, к храмам православным и другим молениям со стороны сельсоветов и других учреждений чтобы препятствий не было никаких, граждане свободно должны молиться, кто как хочет[445].
Письмо Савина продемонстрировало широкие взгляды и терпимость, когда он защищал права меньшинств. В письме не указано, был ли он верующим или нет, но он поднял голос не только в защиту православных, но и всех верующих. Однако такая терпимость наблюдалась редко: игнорирование прав меньшинств (единоличников и верующих, а тем более сектантов) являлось характерной тенденцией в понимании демократии участниками дискуссии. Даже позднее, в 1990-е годы, российские граждане проявляли озабоченность в первую очередь своими собственными правами, игнорируя права других, в том числе меньшинств. В 2006 году от трети до половины молодых людей в России были готовы пренебрегать или нарушать права «других» – меньшинств и девиантов[446]. Такое понимание демократии было заметно даже среди российских «демократов», которые руководили реформами в 1990-х годах[447].
Статья 127, гарантирующая неприкосновенность личности, получила сильный резонанс и 3218 комментариев (пятое место по популярности). «Колхозники очень довольны тем, что по новой конституции установили неприкосновенность личности и не придут как бывало члены сельсовета арестовывать колхозников за неуплату тех или иных платежей»[448]. Некая Ткаченко, оклеветанная и исключенная из партии, обратилась к Калинину: «Имею ли я право, по советским законам, смыть с себя и семьи черное пятно клеветы? …Хочу знать, в какой степени основной закон обеспечивает прочность положения и неприкосновенность личности клеветнику и мне, честному гражданину в наших советских условиях?»[449]. Статья 127 отвечала растущему чувству собственного достоинства и самоуважения среди граждан.
Самоуважение и индивидуализм проявились в десяти запросах (данные ЦИК) о защите граждан от унижения ругательствами и оскорблениями. Эти замечания касались статьи 123: «Всякая проповедь расовой или национальной исключительности, или ненависти и пренебрежения, караются законом». (См. об этом в главе 10). Голоса в дискуссии против устной агрессивности, мотивированные ощущением достоинства и индивидуальной автономии, можно отнести к либеральному дискурсу. Нецензурная лексика (мат) после революции буквально затопила общественное пространство и распространилась на новые группы населения – женщин и детей. Современник, филолог Селищев, наблюдал попытки партийных и молодежных изданий в 1920-х годах осудить распространение вульгаризмов. Впрочем, использование грубых выражений и унизительных сравнений Лениным в его полемических работах и партийными руководителями в отношении врагов в печати сводили на нет эти усилия. Селищев считал социальным источником брани и вульгарности преступные группировки и отмечал, что это явление распространялось из городской заводской среды в села и среди молодежи[450]. Направляясь в 4 часа ночи 27 февраля 1937 года в хлебную очередь, Аржиловский на улице
слышал, как одна молодая работница «выражалась». Говорила она тем же самым языком, который в ходу среди мужчин. Остальные женщины смеялись ее выходкам. А в самом деле: все женщины слышат постоянно нецензурные выражения, знают весь их тайный смысл – почему не попробовать? Равенство должно быть во всем[451].
Наблюдатель саркастически истолковал бытовую агрессию как результат стремления к равенству.
В ответ на вульгаризацию языка и в соответствии с просвещенческой парадигмой в большевизме, попытка «лингвистической инженерии» (выражение Катарины Кларк) в 1920-х годах привела к официальной кампании «борьбы за культурную речь»: комсомол вел борьбу с нецензурной бранью, педагог Макаренко и писатель Максим Горький призывали взрослых следить за своей речью. Вежливость стала новым требованием к советской элите и чиновникам[452]. Некоторые местные советы – в Свердловской, Омской и Кубанской областях – ввели штрафы за ругательства и тем надеялись пополнить свои скудные бюджеты[453]. Несмотря на эти усилия, в обществе по-прежнему звучала брань и процветала грубость. Кампании в прессе противопоставляли разговорный язык, по умолчанию ассоциируемый с пролетарским происхождением, культурной речи, которую массы инстинктивно ассоциировали с «буржуазными» манерами и воспитанием. Шапорина, дворянка по происхождению, писала в 1946 году о знакомой: «Культурная, очень воспитанная, я ее часто ругала за то, что она слишком „барыня“, зная по себе, как это „барство“ мне мешало и мешает в современной жизни, мешает с волками по волчьи выть»[454]. Помимо антибуржуазного смысла в нарочитой грубости разговорной речи, общего ожесточения нравов в результате войн и исхода культурной элиты после революции, некоторые историки рассматривают столь распространенную брань как отдушину для постоянно подавляемой фрустрации советских граждан и как средство символического самоутверждения для населения, принужденного к молчанию[455]. Более убедительным объяснением кажется использование мата, во-первых, как антиантирелигиозная декларация, во-вторых – как вызов (зачастую бессознательный) безжизненному и унылому официальному новоязу. Мат был своего рода тайным языком подчиненной группы, используя термин Джеймса Скотта. Столкнувшись с потоком словесного насилия, члены старой интеллигенции, а также те лишенные корней, маргинализованные элементы, которые отчаянно жаждали новой советской идентичности, защищенности и интеграции, верили, что новая конституция может волшебным образом прекратить сквернословие[456]. Это еще одно свидетельство общей веры в силу слов и текстов (конституции) для изменения реальности. Корреспонденты в 1936 году предлагали ужесточить наказания, чтобы прекратить сквернословие[457]. Уже существующие указы против сквернословия, однако, не работали. Разрыв между законом и практикой в СССР был обыденным явлением: в ходе обсуждения люди нередко требовали введения закона, который уже действовал, но редко применялся. Эпидемия брани оставалась неизлечима в течение десятилетий: в 1999 году половина опрошенных россиян сообщили, что были в то или иное время жертвами словесных оскорблений[458].
Этот запрос на человеческое достоинство был частью субъектности модерна и новой чертой для рабочих и крестьян в их трансформации в современную личность[459]. Вдохновленное освободительными надеждами революции, самоуважение было частью официального нарратива цивилизованности[460]. Рост самооценки сопровождал процесс формирования российского рабочего класса. Стивен Смит показал, что уже во время революции 1905 года «у русских рабочих развилась повышенная чувствительность к изначальной ценности человеческой личности». В ходе забастовок требования вежливого обращения на рабочем месте сопутствовали экономическим и политическим требованиям. Традиционная форма обращения на «ты», используемая бригадирами и начальниками при общении с рабочими, стала восприниматься как невыносимая для первого поколения пролетариев. В период 1901–1913 годов Фабричная инспекция зарегистрировала десятикратный рост ежегодных жалоб на «плохое обращение», и требование уважительного обращения было в одной пятой всех забастовочных резолюций 1907–1914 годов[461]. Одним из нововведений Февральской революции 1917 года стал приказ №1, вводящий, среди прочего, более формальное обращение «вы» к солдатам в армии.
Механизмы модернизации – миграция в города, производственная дисциплина, образование – положили начало процессу индивидуализации бывших крестьян и пролетариев. Признаком этого стало восприятие факта лишения прав как источника стыда, а получение полноценного гражданства воспринималось многими бывшими отверженными как восстановление чести[462]. В наших источниках мы слышим голоса лишенцев, которые защищали свое достоинство. Кустарь И. Анохин требовал восстановления прав и протестовал против практики вывешивания списков лишенцев в общественных местах сел и небольших городов накануне выборов:
У меня семья, подрастающие дети и вывешивание моего имени на заборе, как бесправного гражданина, порочит мое честное трудовое имя… [Это накладывает] на меня печать отверженного.
Другой голос:
Я являюсь… убежденным чуриковцем [членом секты Чурикова] и, находясь в свободной советской республике, я как свободный гражданин, имею право свободно мыслить, ходить и проводить время, где я считаю для себя полезным[463].
Эти проявления самоутверждения и индивидуализации заслуживают внимания в контексте многовекового крестьянского коллективистского общинного менталитета и антииндивидуалистических советских нравов. В официальном дискурсе достоинство и порядочность занимали довольно неоднозначное место и часто отодвигались на второй план после подчинения индивидуума идее всеобщего блага и самоотречения в пользу коллектива. Слово «индивидуалист» имело негативный оттенок в советском новоязе. Не самоуважение, а скромность была одной из идеальных черт нового советского человека, прививаемых пропагандой, в том числе через аскетические образы Ленина и Сталина – как примеры для подражания. Эти установки были удобны тем, кто находился у власти на любом уровне, чтобы быть уверенными, что их подчиненные не претендуют на места вышестоящих, и запечатлены в идиоме «не высовывайся!» Отражая подсознательное чувство своей «ничтожности», многие письма и обращения граждан начинались с извинений за беспокойство адресата.
Свобода передвижения была востребована в стране с 1,3 млн сосланных крестьян, колхозным рабством и административной системой «режимных» городов с ограниченным проживанием. Девять комментариев, собранных ЦИК, требовали предоставления права на поселение в любой точке страны без ограничений; и семь (по моим подсчетам) – права на свободную смену места работы. Право на передвижение не было включено в конституцию, но требование исходило органически снизу. Эти граждане не были согласны с ограничением свободы передвижения в результате создания колхозов, исключения колхозников из системы внутренних паспортов и введения регистрации по месту жительства в городах. Летом 1936 года, в условиях массового бегства из колхозов перед лицом голода, для простых людей, которые часто сравнивали свое положение с беглыми крепостными крестьянами, свобода передвижения была жизненно важной.
Статья 128 о неприкосновенности жилища получила различные толкования – большинство участников дискуссии высказались за ограничение этого права (как будет показано в главе 10); другие одобряли это. Этот принцип в западных конституциях был основан на частной собственности. После национализации недвижимости в 1918 году в ходе ликвидации частной собственности в СССР неприкосновенность жилища была фикцией. Государственное владение недвижимостью сделало государство распределителем жилья в соответствии со своими интересами в пользу привилегированных социальных групп. Экономика дефицита превращала любой ресурс в инструмент перераспределения благ и, следовательно, контроля. В этих условиях права жильцов были неизбежно уязвимы. Советские горожане получали свою «жилплощадь» бесплатно, обычно после многолетнего ожидания, в соответствии с убогими нормами, согласно письменному ордеру местного совета, который был всемогущим в распределении жилья. Ордер давал «право на занятие» или «использование жилой площади», но не владения. Городской жилищный кризис, произвол и коррупция распределяющих агентств, а также неопределенность статуса различных жилищных объектов сделали «жилищную проблему» ключевой в городах и поселках. Жильцы не имели права продавать, покупать, обменивать или сдавать в аренду по своему усмотрению свое жилье. Они полностью зависели от власти в этой жизненно важной сфере. Распределение жилья и институт прописки в определенном месте стали кабальными инструментами контроля над населением, регулирующими мобильность и образ жизни людей[464].
Многие граждане прекрасно понимали слабость принципа неприкосновенности жилища при социализме без права частной собственности. Эта конституционная статья вызвала бесконечные запросы, касающиеся вопросов наследования, обмена, завещания и аренды жилья, которые не были четко определены законом[465]. Отражая беззаконную практику арестов, многие комментарии одобряли принцип, согласно которому только полицейский ордер дает право на вторжение в жилище и проведение обысков.
Более сложным был правовой статус общежитий и жилых помещений, принадлежащих конкретному заводу или фабрике, где выселение пенсионеров, больных или уволенных являлось обычной практикой. Работники Ленинградской обувной фабрики с энтузиазмом поддержали статью 128 и настаивали на том, что никто, кроме суда, не может выселить жильца или подселить к нему соседа[466]. Однако такое толкование этой статьи было неверно: на казармы промышленных предприятий закон о неприкосновенности жилья не распространялся. В июле 1937 года секретарь ЦИК пояснил рабочему Подольска М. А. Жукову, что данная статья не подразумевает, что выселение из заводского жилья является незаконным. Это, скорее, означает: «Никто не может войти в жилище гражданина без его согласия (кроме органов власти с соответствующим ордером). <…> Что касается вопроса о выселении жильца, который больше не работает на предприятии, то он регулируется правилами пользования (!) жилищным фондом. Статья 128 новой конституции не имеет к этому никакого отношения». Одно разъяснение ЦИК – «Выселение допустимо по решению суда» – противоречило другому разъяснению: «Указать судам, что они не должны принимать такие иски о выселении»[467]. Многочисленные запросы и уклончивые ответы должностных лиц, которые предлагали просителям «обратиться к адвокату», демонстрируют, насколько несвободными и уязвимыми были советские граждане в своих основных правах.
В ходе обсуждения конституции новое поколение советских граждан впервые получило возможность приобщиться к языку гражданских прав. Например, недовольство женщины запретом на аборты в 1936 году выражалось именно в этих терминах – как ущемление личных прав всех женщин[468]. Подпольная листовка 1939 года, подписанная Национальным Рабочим Союзом Нового Поколения, призывала к действию:
Борись за права, которые Сталин отнял у тебя! Нашей целью является восстановление религии, свободы политических взглядов, законности и равенства всех перед законом. Уважая права и свободы других, человек укрепляет свои права и свободы.
…Восстановление права на труд, свободу занятий и равенство является нашей целью.