Глава двадцатая. Что мешает судебному психиатру
Исполняя свою роль в тюрьме, я не мог не задумываться, почему среди тех, кто оказался за решеткой на усмотрение ее величества, то есть на неопределенный срок, таким пышным цветом расцветают психические болезни. Очевидно, это связано с тюремной обстановкой как таковой. Ограничение свободы, изоляция, разлука с родными и близкими, травля, постоянная угроза насилия влияют на психическое состояние большинства людей, даже если у них нет никаких психических расстройств. Но есть и другие отягощающие факторы. В первую очередь это демография. Как совершенно четко изложено в делах заключенных, которые я читаю, прежде чем осматривать их в клинике, многие из тех жизненных невзгод, которые подталкивают человека к преступлению – бедность, безработица, бездомность, травмы в прошлом, преступная компания, алкоголь и наркотики, – предрасполагают его и к целому сонму психических болезней.
Мне как судебному психиатру стыдно такое говорить, но второй отягощающий фактор, которым нельзя пренебрегать, – возмутительная недоступность психиатрической помощи во многих (но не во всех) британских тюрьмах. Мои товарищи попросту перегружены. Огромная женская тюрьма, где я работал, располагала необычайно богатыми ресурсами и предлагала лечение сразу. Однако большинство других заведений, куда я приходил как приглашенный эксперт для обследования заключенных по запросу суда, представляют собой куда более унылую картину. Я видел растрепанных, потерянных, глубоко больных людей, которые месяцами ждали приема у врача. Если встретишь такого человека на улице – что-то бормочущего, беспокойного, нездорового, – обойдешь его по большой дуге, а в тюрьме они встречаются с пугающей частотой. И дело не только в том, что квалифицированных врачей-психиатров, психологов и медсестер не хватает, чтобы справиться с такой нагрузкой, не только в том, что в тюрьму непрерывно поступают новые заключенные, но и в том, что в некоторых таких заведениях надзирателей настолько мало, что заключенным практически не разрешается покидать камеры. Психоз неизбежно расцветет. С глаз долой – из сердца вон. Возможно, в тюрьме, где я работал, заключенных держат на вольном выпасе, но мне бывало неприятно посещать места, эквивалентные батареям клеток для кур.
Когда-то, осенью 2018 года, я обследовал в одной тюрьме в Оксфордшире албанца по имени Фламур, длинноволосого и рябого. Ему предстоял суд по обвинению в неотягощенном нападении и владении холодным оружием в общественном месте. Утверждалось, что дело было возле станции подземки; потерпевший, совершенно незнакомый человек, прошел мимо Фламура, и тот безо всякого предупреждения несколько раз ударил его кулаком в грудь. Какой-то очевидец дал показания, которые подтвердили эту версию. Нападение попало на камеру видеонаблюдения, где, кроме того, было видно, что Фламур ударил и другого случайного прохожего – тоже в грудь. В материалах дела значилось, что при аресте у Фламура нашли нож, который он, к счастью, не пустил в ход. Как сообщалось, на допросе в полиции Фламур говорил странные вещи. Он заявил, что нож носил для самозащиты и что не жалеет «ни секунды, что побил тех мужиков. Они говорили, что просверлят мне голову. Думают, мне можно угрожать безнаказанно».
Когда я увидел Фламура, он был бледен и изможден, под глазами набрякли тяжелые мешки. Он нервничал, часто дышал, обливался потом. У него даже пульс повысился (а это практически невозможно симулировать, если ты, конечно, не Дэвид Блэйн). Фламур подозревал, что ФБР отравляет его еду, хотя эти идеи были недостаточно навязчивыми, чтобы считаться бредом. У него в какой-то мере сохранилась способность рассуждать логически, и он осознавал свое положение.
– Да, доктор, наверное, вы правы. Отравить меня – это все-таки слишком.
– И что ФБР будет вести слежку за вами здесь, в Оксфордшире, тоже как-то нелепо, – заметил я.
Фламур потер щеки и медленно кивнул.
– Если вы так формулируете, похоже, это верно сказано.
В судебном отчете я высказал мнение, что у Фламура постепенно развивается психоз на фоне выраженной тревожности. Я пояснил, что он может участвовать в процессе и не вполне соответствует критериям для перевода в больницу, но, если его состояние ухудшится, следует предложить ему антипсихотическое медикаментозное лечение и регулярные осмотры тюремной службы психиатрической помощи.
Без малого через год солиситор попросил меня обследовать Фламура повторно. Беднягу было не узнать. Он был истощен, измучен, бледнее и неопрятнее прежнего. Голова у него была выбрита. По-видимому, в тюрьме им в целом пренебрегали, и в итоге психоз усугубился. Он едва мог следить за моими словами из-за явной закупорки мыслей (это редкий симптом, когда речь у человека внезапно прерывается, и он умолкает, причем молчание может длиться около минуты, после чего он заговаривает на другую тему). Во втором судебном отчете я использовал слова «скелетообразный» и «призрачный» – раньше в моем психиатрическом лексиконе таких выражений не водилось. Когда я поделился своей озабоченностью с тюремной службой психиатрической помощи, оказалось, что там, похоже, уверены, что он симулянт. Он находился под их юрисдикцией. Я мало что мог сделать, кроме как поставить в известность и суд, и службу. И был вынужден смириться, что обследовал Фламура всего дважды – два стоп-кадра, – а у них была возможность наблюдать его в длиннике, поэтому их наблюдения перевешивают мои. В голове звенели слова какого-то великого философа:
Было в нашей работе и другое непреодолимое препятствие: даже если заключенные попадали в сферу внимания служб психиатрической помощи в тюрьмах вроде нашей, мы располагали лишь ограниченным арсеналом лечебных средств. По закону об охране психического здоровья медикаменты нельзя принудительно вводить в виде инъекций, в отличие от больниц. Поэтому, если пациенты, не осознававшие своего положения, отказывались от таблеток, все, что мы могли, – это направить их в специализированные психиатрические клиники. В сущности, мы часто зависели от милости наших коллег в больницах. Тюремная больница функционировала как место временного содержания множества женщин с острым психозом, которые стояли в длинной очереди на госпитализацию. Перефразируя Библию, легче было верблюду пройти через игольное ушко, нежели больнице принять этих больных в соответствии с различными уголовными статьями закона об охране психического здоровья. Этот процесс, пожалуй, раздражает в моей работе сильнее всего. Лотерея по почтовому индексу. В зеленых графствах очередь, как правило, гораздо короче – неделя-другая. Но в крупных городах, особенно в Лондоне, она гораздо длиннее, а службы, куда я обращаюсь, не желают идти навстречу. Для начала они постоянно в один голос отвечают, что пациенты принадлежат к другой юрисдикции (это тема в службах психиатрической помощи звучит с унылым постоянством и заставляет вспомнить, как я намучился, когда надо было выписывать Джордана). «Это не наша проблема», – читал я между строк ответных писем. Я быстро усвоил, что даже если совершенно ясно, что пациент относится к тому или иному микрорайону, бывает невероятно сложно раздобыть контактную информацию, чтобы было куда подать заявление. На всевозможных веб-сайтах Национальной службы здравоохранения полным-полно фотографий больных и медсестер – кто улыбается, кто задумчиво смотрит вдаль, – но актуальных адресов и телефонов там почти никогда не бывает. В нескольких случаях мне приходилось посылать требуемую информацию по факсу. Один раз я послал заявление по электронной почте и приложил примерно двести страниц истории болезни заключенного – лишь затем, чтобы меня попросили все распечатать и отправить по факсу. А дальше что? Подавать документы голубиной почтой?
Вынужден добавить, что другим препятствием при оказании психиатрической помощи заключенным, которые в ней отчаянно нуждаются, становится отношение некоторых сотрудников тюрьмы (не всех). Охранники, очевидно, саботируют или даже активно препятствуют вмешательству служб психиатрической помощи, если речь идет о преступниках, совершивших особенно отвратительные злодеяния. Помню, как организовал обследование подозреваемого в педофилии в одной тюрьме на юге Лондона – лишь затем, чтобы в зале для посещений узнать, что он отказался выходить из камеры, чтобы встретиться со мной. Потом его солиситор сказал мне, что это попросту неправда: заключенному не сообщили, что я приехал. Я переназначил визит на две недели вперед – то же самое. В конце концов судья был вынужден отложить слушания и побеседовать с начальником тюрьмы, чтобы таких сбоев больше не было. Мало того что они причинили мне множество неудобств – я зря потратил силы на дорогу в лондонских пробках, деньги на платную парковку, время на досмотры при входе в тюрьму: проволочка еще и помешала правосудию, поскольку вынудила назначать другое время для слушаний, что, безусловно, оказало эффект домино на другие дела. А горький парадокс состоял в том, что в итоге я вынес заключение, которого, вероятно, и ждали от меня тюремщики – что у заключенного нет существенных психических расстройств и поэтому он не нуждается в госпитализации. Хотя, очевидно, мои выводы были объективны и основаны на данных клинического обследования предполагаемого педофила, а не на природе его преступлений.
Беспристрастность – важнейшее свойство хорошего судебного психиатра. Здесь моим коллегам приходится особенно трудно. Когда речь идет о выявлении и лечении психической болезни, мы обязаны подходить к хищнику-педофилу с тем же профессионализмом и честностью, что и к жертве домашнего насилия. Мне удалось провести четкую демаркационную линию между потребностями психического здоровья заключенного и чудовищной природой преступлений, которые ему вменяли. Для этого мне нужно было поверить, что система уголовного правосудия осудит и накажет этого человека по справедливости. Если так, я как врач не должен усугублять страдания преступника, лишив его психиатрической помощи или минимизировав доступ к ней или написав излишне критический судебный отчет. Иногда я наблюдал, как мои коллеги поступают таким или противоположным образом – вот, например, тот маститый и опытный судебный психиатр-консультант, который, по моему убеждению, допустил, чтобы театральные слезы Дарины помешали его способности выносить беспристрастные суждения. Я слушал, как персонал тюрьмы нарочно распускал слухи о сути преступлений тех или иных заключенных (обычно о сексуальном насилии, иногда над детьми) и даже об их профессии (скажем, бывший полицейский), чтобы позволить другим заключенным подвергнуть этого человека дополнительному суду.
Помимо моей частичной занятости в нашей тюрьме меня регулярно приглашали провести независимые обследования в других. Тогда я всегда сравнивал обстановку в других учреждениях с нашими относительно высокими стандартами – предвзято и даже с некоторым самодовольством. Живо вспоминается, как я ездил в одну тюрьму в Ноттингемшир. Это тоже было гражданское дело, не уголовное. Заключенный, которого я должен был обследовать, на момент нашей беседы уже отбыл 15 лет из своего 25-летнего срока (за убийство человека во время столкновения двух враждующих группировок футбольных фанатов). Он подал в суд на администрацию тюрьмы за то, что она не обеспечивала его безопасность, и я обследовал его с целью выявить, не была ли в его случае допущена врачебная халатность – то есть оценить стандарты оказываемого ему лечения. Это был тощий, жилистый, лысый человек с поразительно сильным ливерпульским акцентом (в первую минуту я искренне решил, что он говорит на каком-то другом языке, может быть, на клингонском). Звали его мистер Джордж Сприггс, и хотя я не собираюсь поддерживать стереотипы о ливерпульцах, но он попросил меня звать его Спригзи – честное слово! Мне сообщили, что в окрестностях его камеры в тюрьме собралась банда молодежи, которая толкала спайсы другим заключенным, а потом требовала, чтобы за наркотики переводили ни с чем не сообразные суммы на внешний банковский счет. Спайсы когда-то были «легальными наркотиками» – это созданные в лаборатории вещества, которые действуют примерно как каннабис, и за свое недолгое существование – меньше 10 лет – они причинили множество хлопот администрации тюрем. Спайсы завоевали такую популярность, потому что дешевы, не выявляются большинством стандартных анализов мочи, а протащить их в тюрьму довольно просто. Они есть даже в виде спрея, который обнаруживали на детских рисунках, благополучно прошедших проверку службой безопасности. Никогда не понимал, что люди находят в этих спайсах. Я свой человек на фестивалях и рейвах, и зрелище гримасничающего незнакомого человека, отплясывающего топлесс, для меня не в новинку. Но при взгляде на таких людей сразу было понятно, что они веселятся на всю катушку. У них в голове свой маленький праздник на одного. А заключенные под спайсами, которых я видел, просто впадали в бешеное возбуждение, а иногда и в острый психоз.
По словам Спригзи, эта банда регулярно избивала своих жертв, у кого-то была даже трещина в глазнице. Спригзи решил, что не может оставаться в стороне, и сообщил приходящему раввину. Раввин договорился о встрече с надзирателем, чтобы передать ему имена подозреваемых и рассказать об их деятельности. По-видимому, после встречи другой заключенный в часовне подслушал, как надзиратель просит раввина уточнить у Спригзи кое-какие подробности. Спригзи назвали стукачом, и против него развернулась кампания ненависти. Ради безопасности его перевели в другое крыло, но агрессоры даже назначили награду за его голову.
– Три грамма спайсов каждому, кто меня отметелит. Плюс два грамма премиальных, если я попаду в больницу, – как он выразился не без излишней прямоты.
Он дважды переезжал в другую тюрьму, его даже перевели в крыло для социально незащищенных заключенных, обычно отведенное для тех, кто совершал преступления на сексуальной почве. Но репутация стукача и жажда мщения преследовали его, словно запах тухлятины.
Спригзи избивали раз шесть, на лицо ему пришлось накладывать швы – хорошо хоть не сбылась буквально поговорка «за стукачом топор гуляет». Когда его ради его же защиты держали под замком весь день, ему в лючок в двери плескали мочой, фекалиями и кипятком. Когда он рассказывал мне об этом, я не мог не пожалеть его. Да, он отнял жизнь человека, но уже отдавал долг обществу и, похоже, стал жертвой собственного альтруизма. Хотя я невольно задумывался, как с эргономической точки зрения наполнить пластиковую бутылку каловыми массами, чтобы влить в упомянутый лючок, и каковы могут быть последствия ошибки. Думается, бывают такие места, где никаких моющих средств не хватит. Даже еду для Спригзи тюремщикам приходилось паковать собственноручно, поскольку один раз в ней нашли экскременты (думаю, их удалось неплохо замаскировать в картофельной запеканке с мясом). По результатам обследования я заключил, что у Спригзи расстройство адаптации, которое можно считать периодом острой депрессии или тревожности из-за тех или иных травматических обстоятельств. Кроме того, я решил, что у него специфическая фобия (стойкий избыточный страх перед каким-то предметом или ситуацией). В случае Спригзи это была фобия нападения. Это следует отличать от нежелания испытать боль, свойственного нормальному человеку (кроме извращенцев-мазохистов): Спригзи постоянно размышлял об этом на грани одержимости, и фобия сильно мешала его повседневному функционированию.
К тому времени, когда я обследовал Спригзи, он был окончательно издерган и замучен параноидными переживаниями – сущая развалина. Он почти не спал и не ел и пребывал в состоянии патологического ужаса. Напомню, я проводил однократное обследование по поручению суда, Спригзи не был под моей юрисдикцией. Я передал тюремной бригаде психиатрической помощи кое-какие рекомендации по поводу медикаментозного лечения. К счастью, они были готовы прислушаться к ним, не то что в случае Фламура. В остальном я был бессилен улучшить положение Спригзи или предложить ему защиту. Оставалось лишь надеяться, что мои показания на слушании его гражданского дела позволят как-то облегчить его участь.