Книги

Карл Маркс. История жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Никогда, быть может, не было столь беспощадно искренних в самокритике политиков, как Маркс и Энгельс. Они были вполне свободны от той жалкой уверенности в своей правоте, которая, несмотря на самые явные разочарования, все же старается продолжить самообман и воображает, что оказалась бы правой, если бы только то или иное случилось иначе, чем оно фактически произошло. Они были свободны также от дешевого мудрого отрицания, от всякого бесплодного пессимизма; они извлекали уроки из поражений, чтобы с усиленной энергией вновь приняться за подготовку победы.

Парижской неудачей 13 июня, крахом кампании за имперскую конституцию в Германии и усмирением венгерской революции царем закончился один из великих периодов революции. Новое пробуждение ее было возможно только во Франции, где все же участь революции еще не была решена. В это пробуждение Маркс верил очень твердо; однако это не только не мешало ему, а, скорее, побуждало его подвергнуть истекший период Французской революции решительной критике, высмеивающей все иллюзии. Он освещал с точки зрения сталкивающихся экономических противоречий тот запутанный ход борьбы, который политикам-идеологам казался более или менее неразрешимым.

Благодаря этому ему удалось в своей статье, напечатанной в трех первых книжках журнала, разрешить самые запутанные вопросы текущего времени при помощи двух-трех метких и кратких фраз. Как много наговорили просвещенные умы буржуазии и даже социалисты-доктринеры в парижском Национальном собрании о праве на труд, и как исчерпывающе охарактеризовал Маркс исторический смысл и историческую бессмысленность этого лозунга в нескольких фразах: «В первом проекте конституции, который был составлен до июньских дней, говорилось еще о праве на труд; это было первой еще невыработанной формулой, определявшей революционные притязания пролетариата. Затем право на труд превратилось в право на общественную поддержку, а какое из современных государств так или иначе не заботится о своих бедняках? Право на труд в буржуазном смысле — нелепость, жалкое благое пожелание, а между тем за правом на труд стоит власть над капиталом, за властью над капиталом стоит присвоение средств производства, передача этих средств в распоряжение объединенного рабочего класса, а следовательно, уничтожение наемного труда, капитала и их взаимодействия». Маркс увидел впервые на примере французской истории, что классовая борьба — маховое колесо исторического развития. Это наблюдается в ее истории в ясных и классических формах начиная со Средневековья, и этим легко объясняется особая любовь Маркса к французской истории. Его статья в «Обозрении», как и другие статьи о бонапартовском перевороте и еще позднее о Парижской коммуне, является самым блестящим камнем в сокровищнице его небольших исторических работ.

В качестве забавной противоположности, однако не без трагического исхода, изображалась в трех первых книжках журнала картина мелкобуржуазной революции, каковой Энгельс представил немецкую кампанию за имперскую конституцию. Общей работой Маркса и Энгельса были ежемесячные обзоры, в которых они следили по преимуществу за развитием экономической жизни. Уже в февральской книжке они указывали на открытие калифорнских золотых приисков, говоря, что этот факт «важнее февральской революции» и даст миру еще гораздо больше, чем открытие Америки. «Берег, раскинувшийся вдоль 30 градусов широты, один из красивейших и плодороднейших в мире, до сих пор почти ненаселенный, превращается на наших глазах в богатую цивилизованную страну, густо заселенную людьми всех племен, от янки до китайцев, от негров до индейцев и малайцев, от креолов и метисов до европейцев. Калифорнийское золото польется потоком по Америке и по азиатским гаваням Тихого океана и вовлечет упрямые варварские народы в мировую торговлю, в цивилизацию. Во второй раз мировая торговля получает новое направление… Благодаря калифорнийскому золоту и неутомимой энергии янки оба берега Тихого океана будут скоро столь же населенными, столь же открытыми для торговли, столь же процветающими в промышленном отношении, как и гавани от Бостона до Нового Орлеана. Тогда Тихий океан будет играть ту же роль, какую теперь играет Атлантический, а в древности и в средние века играло Средиземное море, — роль великого водного пути мировой торговли. Атлантический же океан упадет до роли внутреннего моря, какую теперь играет Средиземное море. Единственным шансом, чтобы европейские цивилизованные страны не подпали под такую же промышленную, торговую и политическую зависимость, в какой теперь находятся Италия, Испания и Португалия, является общественная революция. Она, пока еще не поздно, преобразует способы производства и торговли согласно потребностям, которые соответствуют современным производительным силам, и тем самым вызовет к жизни новые производительные силы; они же обеспечат преобладание европейской промышленности и уравняют невыгоды, проистекающие из ее географического положения». Но оказалось, что революцию занесло песком при открытии калифорнийских золотых приисков, как это вскоре вынуждены были признать сами авторы многообещающих предсказаний.

Совместной работой Маркса и Энгельса были также критические отзывы о некоторых произведениях, в которых домартовские светила пытались свести счеты с революцией. Светила эти были: немецкий философ Даумер, французский историк Гизо и английский оригинальный гений Карлейль. Даумер вышел из школы Гегеля, Гизо оказал значительное влияние на Маркса, а Карлейль — на Энгельса. На весах революции все трое оказались слишком легковесными. Невероятные общие места, в которых Даумер проповедовал «религию нового мирового века», сведены были Марксом и Энгельсом к следующей «трогательной картине»: германская философия ломает руки и рыдает у смертного одра своего приемного отца — немецкого мещанства. На примере Гизо критики доказывали, что даже самые дельные люди старого порядка, люди, которым никак нельзя отказать в своеобразном историческом таланте, растерялись от роковых февральских событий и утратили всякое историческое понимание, даже понимание своей собственной прежней деятельности. И если книга Гизо свидетельствовала, что способности буржуазии пришли в упадок, то несколько брошюр Карлейля обнаруживали гибель его литературного гения в обострившейся исторической борьбе, против которой он пытался выставить свое непризнанное, непосредственное пророческое вдохновение.

Доказывая в своих блестящих критических статьях, что революция оказала опустошительное действие на литературных корифеев домартовской эпохи, Маркс и Энгельс были, однако, далеки от того, чтобы верить в какую-то мистическую силу революции, как им потом приписывали. Революция не создала той картины, которая до смерти испугала Даумера, Гизо и Карлейля; она только сорвала покрывало с этой картины. Историческое развитие не меняет в революциях свое направление, а лишь приобретает более ускоренный ход; в этом смысле Маркс называл революцию «локомотивом истории». Глупая филистерская вера в «мирные и законные реформы», которые стоят выше всех революционных взрывов, конечно, была всегда чужда Марксу и Энгельсу; сила для них являлась также и экономической потенцией, повивальной бабкой каждого нового общества.

Дело Кинкеля

После выхода четвертой книжки в апреле 1850 г. «Новое рейнское обозрение» перестало уже появляться правильными выпусками, и одной из причин, несомненно, была небольшая статья в этой книжке: авторы ее говорили заранее, что она вызовет «общую ярость сентиментальных обманщиков и демократических болтунов». Статья эта заключала в себе краткую, но уничтожающую критику защитительной речи, которую Готфрид Кинкель произнес 7 августа 1849 г. на военном суде в Раштате, где он судился за участие в вольных революционных отрядах. Эта речь была напечатана в начале апреля 1850 г. в одной из берлинских газет.

Сама по себе критика была вполне заслуженная. Кинкель отрекся на военном суде от революции и от своих товарищей по оружию; он восхвалял «картечного принца» и провозглашал многолетие «гогенцоллернским императорам», забывая, что тот же военный суд послал двадцать шесть его товарищей на песчаную горку, где они все мужественно умерли. Но Кинкель сидел в каторжной тюрьме в то время, когда Маркс и Энгельс нападали на него; по общему мнению, он был обреченной жертвой королевской мести, и заключение его в крепость по приговору военного суда было заменено посредством акта кабинетной юстиции бесчестием каторжной тюрьмы. Привлечение его при таких обстоятельствах к политическому позорному столбу могло вызвать серьезные протесты не только «сентиментальных обманщиков и демократических болтунов».

После того открыты были архивные материалы по делу Кинкеля, и в свете их дело это рисуется целой сетью трагикомических сплетений. Кинкель был вначале богословом, и даже ортодоксальным; он отпал от истинной веры и, женившись на разведенной католичке, вызвал непримиримую ненависть к себе со стороны правоверных, что создало ему славу «героя свободы»; она далеко превосходила его действительные заслуги и подлинную ценность. Кинкель только «по недоразумению» попал в одну партию с Марксом и Энгельсом и политически не пошел дальше лозунгов ходячей демократии; при этом его, по выражению Фрейлиграта, «проклятое красноречие», которое он унаследовал еще от своей богословской деятельности, порою увлекало далеко влево; точно так же и речь в Раштате увлекла его далеко вправо. Скромное поэтическое дарование способствовало тому, что он приобрел большую известность, чем другие демократы его склада.

Во время кампании за имперскую конституцию Кинкель вступил в добровольческий отряд Виллиха, в рядах которого боролись также Энгельс и Молль; он проявлял храбрость в сражениях; в последней битве у Мурга, в которой пал Молль, Кинкель был даже ранен в голову, после чего попал в плен. Военный суд присудил его к пожизненному заключению в крепости, но этим не удовольствовался «картечный принц», или, как почтительнее выразился Кинкель в своей защитительной речи, «его королевское высочество, наш наследник». Генерал-аудитор в Берлине сделал представление королю об отмене постановленного военным судом приговора; он доказывал, что Кинкель заслужил смертную казнь, и ходатайствовал о новом рассмотрении дела в военном суде.

Против этого восстало все министерство; оно хотя и признавало, что назначенное наказание слишком мягко для государственной измены, но советовало все же утвердить приговор «из милости», во внимание к общественному мнению. Вместе с тем правительству казалось «желательным», чтобы Кинкель отбывал наказание «в гражданском месте заключения», так как обращение с Кинкелем как с крепостным арестантом могло вызвать «большую сенсацию». Король принял предложение министерства, но именно это и вызвало ту «большую сенсацию», которой хотели избежать. «Общественное мнение» сочло жестокой насмешкой то, что король «из милости» послал в каторжную тюрьму государственного изменника, которого даже военный суд решил лишь посадить в крепость.

Общественное мнение, однако, ошибалось, так как оно не было знакомо с тонкостями прусской карательной системы. Кинкель был присужден не к военному аресту, а к военному заключению в крепости, то есть к еще более суровому и отвратительному наказанию, чем каторжная тюрьма. Заключенные были скучены по десяти или двадцати человек в тесных камерах, спали на жестких нарах, получали скудную и плохую пищу; их посылали на самые унизительные работы, такие как очистка выгребных ям, подметание улиц и т. п., а за малейшие провинности они подвергались наказанию плетью. Министерство боялось «общественного мнения» и хотело поэтому оградить заключенного Кинкеля от такой собачьей жизни; но когда «общественное мнение» представило дело в обратном смысле, то правительство не осмелилось, из страха пред «картечным принцем» и его мстительной партией, открыто признаться в своих «гуманных» намерениях. Оно предпочло оставить короля под подозрением, которое должно было сильно повредить ему и фактически повредило даже в глазах благонамеренных его подданных.

Под тяжелым впечатлением этого неудавшегося заступничества министерство не хотело вызывать новой «сенсации» вестями о переживаниях Кинкеля в каторжной тюрьме, но отважилось только на приказ, чтобы заключенного ни в коем случае не подвергали телесным наказаниям. Оно желало бы также освободить Кинкеля от принудительного физического труда и предложило директору каторжной тюрьмы в Наугарде, где сначала сидел Кинкель, взять ответственность за это на самого себя. Но упрямый бюрократ держался имеющихся у него инструкций и посадил Кинкеля за мотальное колесо. Это вызвало сильное возбуждение; создалась «песенка о катушке», которую повсюду распевали; картинки, изображавшие «поэта за мотальным колесом», наводняли Германию, а сам Кинкель писал своей жене: «Игра судьбы и партийная ярость доходят до безумия, до того, что рука, которая написала для немецкого народа „Стрелка Отто“, теперь вертит мотушку». Но и в этом случае оправдалась старая истина, что «нравственное возмущение» филистера ставит обыкновенно его же в смешное положение. Штеттинское окружное управление испугалось скандала; проявляя большую смелость, чем министерство, — за что, впрочем, его сейчас же обвинили в «демократических воззрениях», — оно предписало перевести Кинкеля на занятия по письменной части. Но сам Кинкель заявил, что предпочитает оставаться при своей мотушке, так как легкое физическое напряжение не мешает ему предаваться на свободе своим мыслям, тогда как переписка бумаг в течение целого дня вредно действует ему на грудь и расшатывает его здоровье.

Широко распространенное мнение, будто с Кинкелем исключительно сурово обращались в тюрьме по приказу короля, ничем не подтверждается, хотя, конечно, ему пришлось много перетерпеть. Директор Наугарда, Шнухер, был непреклонный бюрократ, но не зверь. Он говорил Кинкелю «ты», но предоставлял ему много бывать на воздухе; он также проявлял сочувствие жене Кинкеля и ее неустанным стараниям добиться освобождения мужа. Напротив того, в Шпандау, куда Кинкель был переведен в мае 1870 г., с ним обращались на «вы», но заставили сбрить бороду и волосы; директор тюрьмы, благочестивый реакционер Иезерих, мучил его попытками обращения на путь истины и тотчас же начал отвратительную грызню с «супругой Кинкель». Впрочем, и этот душепродавец не очень сопротивлялся, когда министерство запросило его относительно предложения жены Кинкеля: она ходатайствовала, чтобы мужа ее отпустили в Америку с тем, что он обяжется честным словом отказаться от всякой политической деятельности и никогда не возвращаться в Европу. Иезерих высказался даже в том смысле, что, поскольку он знает Кинкеля, пребывание в Америке скорее содействовало бы его исправлению. Но он все же полагал, что Кинкель должен отбыть по крайней мере еще один год заключения для того, чтобы меч власти не оказался тупым и зазубренным. Потом, через год, можно разрешить ему эмигрировать из Германии. Другое дело, конечно, если бы здоровье Кинкеля пострадало от долгого заключения; никаких признаков этого, однако, пока нет налицо. Доклад Иезериха направлен был к королю, который проявил большую мстительность, чем министр и директор каторжной тюрьмы. Согласно «высочайшему постановлению», решено было не отпускать Кинкеля в Америку и по истечении года заключения, а, напротив того, подвергнуть его еще гораздо большему унижению, чем он претерпел до того.

Шумиха, поднятая вокруг Кинкеля, не могла не возмущать таких людей, как Маркс и Энгельс. Им были всегда ненавистны подобного рода мещанские сенсации. Уже в своем изображении борьбы за имперскую конституцию Энгельс горько сетовал на то, что столько чрезмерного внимания уделялось исключительно «образованным жертвам» майских восстаний — и никто словом не упоминал о сотнях и тысячах рабочих, которые гибли в боях, гнили в раштатских казематах или бедствовали в изгнании больше, чем все другие эмигранты. Но и помимо этого даже среди «образованных жертв» были многие, испытавшие несравненно больше, чем Кинкель, и несравненно более мужественно переносившие свою участь; но о них никто и словом не заикался. Достаточно вспомнить об Августе Рекеле, по меньшей мере столь же талантливом художнике, как и Кинкель. Его подвергали в вальдгеймской каторжной тюрьме самому жестокому обращению вплоть до телесных наказаний; но и после двенадцати лет невыносимых пыток он не соглашался и бровью повести, чтобы добиться помилования. Отчаявшись сломить его гордость, реакция в конце концов, так сказать, силой вытолкала его из тюрьмы. И Рекель был не один в своем роде. Единственным исключением был скорее Кинкель, который уже после нескольких месяцев сравнительно сносного заключения поведал миру о своем раскаянии и страданиях, напечатав свою раштатскую речь. Суровая критика этой речи Марксом и Энгельсом была вполне уместная, и они с полным правом утверждали, что не ухудшили, а скорее улучшили положение Кинкеля.

Дальнейшее течение дела показало, что они были правы и в других отношениях. Общее увлечение Кинкелем так широко раскрыло кошельки буржуазии, что удалось подкупить одного из служащих при тюрьме в Шпандау, и в ноябре 1850 г. Карл Шурц устроил побег Кинкелю. Вот все, чего добился король своей мстительностью. Если бы он разрешил Кинкелю уехать в Америку под честным словом, что он никогда больше не будет заниматься политикой, то Кинкеля бы скоро забыли: это понимал даже тюремный директор Иезерих. А после своего удачного побега Кинкель сделался трижды прославленным агитатором, и королю же еще пришлось терпеть насмешки.

Но король стерпел это по-королевски. Донесение о побеге Кинкеля навело его на мысль, которую он сам имел честность назвать нечистой. Он приказал своему Мантейфелю раскрыть заговор при содействии «драгоценного» Штибера и наказать виновных. Штибера уже тогда все презирали; даже берлинский начальник полиции Гинкельди, человек весьма покладистой совести, когда дело шло о преследовании политических врагов, резко протестовал против обратного поступления Штибера на полицейскую службу. Никакие протесты, однако, не помогли, и в качестве пробной работы Штибер инсценировал, прибегая к кражам и лжесвидетельствам, кёльнский процесс коммунистов.

По многим низостям кёльнский процесс в десять раз превосходил дело Кинкеля; однако не слыхать было, чтобы хоть один порядочный человек из буржуазии возмутился этим. Быть может, этот почтенный класс хотел доказать, что Маркс и Энгельс с самого начала верно поняли его.

Раскол в союзе коммунистов